Владимир Курносенко - К вечеру дождь
Волосы длинные, желтые, аккуратно назад зачесанные. Он (судья) бегает, а волосы у него не распадаются: из-за бриолина, наверное.
У Паши Литвиненко лицо — лучше б на него и не глядеть никому.
Нападающий ихний разбежался и ударил. Хуже, вероятно, чем мог бы. Верхом, и не в угол, а ближе к середине. Паша, угадав, прыгнул и дотянулся кончиками пальцев. Мяч о штангу, об ноги кому-то и за линию. И все так неожиданно, что все растерялись.
Кто сблизи видел, сколько метров от штанги до штанги, поймет…
Паша вскочил, когда «дошло» до него, забегал и заподпрыгивал огромными скачками.
— Закупили, суки! — завопил. — Закупили, а-а-а-а!!
Судья усмехнулся чуть-чуть на такую Пашину эксцентричность, но в смысл, чего кричит, не проник. Вопит, мол, человек от понятного счастья, ну и вопит.
А зря, вообще-то.
На тридцать четвертой минуте легонький наш Махотин протащил-просеменил правым краем и, пофинтив между двумя защитниками, навесил в штрафную поближе. Там еще двое-трое, стукнулись, и в суматохе от везунца Санькова мяч влетел. Боковой мигом флаг вверх: штука! Маштаков, Чупов, Паша Литвиненко и те из ребят, кто за судьей уже следили, откровенно оборотились и наблюдали за ним в упор. Если «закупленный», сейчас, мол, и проверится все. Пошел, побежечкой тонконого затрусил, ножки рыжие под государственными черными трусами так и замелькали у всех на виду. Длинный потом с фистульным разливом свисток. И указательный палец в центр поля. Так-то.
Го-о-о-о-о-о-о-ол-л!
Трибуны ошарашенно помалкивали: ихним воткнули-то.
Литвиненко бурым зоопарковым медведем заходил от штанги к штанге в ужасающем волнении.
Это уже пошло какое-то вдохновение! Гера Чупов долбанул метров с сорока по верхней штанге, — аж выгнулась: давай, бей по мне, Чупов! — аж закачалась вся. Сычугин с лавочки, бледный, поднялся, дыхнуть не смел, какая тут замена! Не спугнуть, не нарушить. И прошел левым краем в завершение ножом сквозь масло Маштак и влил, влил вторую им. Тихо, без суеты, в левый нижний уголок. Щечкой.
2:1. П о б е д а н а в ы е з д е. Так и ушли.
«Молодцы хлопцы!» — выкрикнул кто-то на трибуне, но пристыженно смолк. Свои, свои все же проиграли-то.
В раздевалке сидели не шевелясь. Маштаков, похудевший, привалился к стене в уголочке. Литвиненко расшнуровался, стащил майку, попыхтел-попыхтел, да и не нашел ничего лучше, как то же самое повторить: «Закупили, вишь, суки, ну!» И пошло-посыпалось. Саньков, за ним Гера Чупов, Маштаков, а там уж все, даже и Сычугин: «Гхы-гха-гха! Хго-хго-хга! Бу-хга-хга!» Вахтерши-гардеробщицы, буфетчица в буфете и желтоволосый набриолиненный судья в судейской слышали сей молодецкий смех. Слышал в просторном, украшенном вымпелами и знаменами кабинете смех и Лев Глебыч, приотодвинув для такой цели от волосатого уха теплую телефонную трубку.
* * *Самое любопытное, что на очередной спортивно-дисквалификационной комиссии в Москве, которая собирается раз в неделю, случай с Шалыгиным не был расценен как спровоцированный. Мало того, зловредный слушок об имевшем якобы место «закуплении» компетентно был признан ошибочным, от бессилия пущенным теми, кому ехидное злопыхательство удобней трудной и кропотливой работы по охвату и усилению.
Не было, мол, не существовало в природе никакого-такого «закупления». Поблазнилось нашим ребятам с тяжелой аутсайдерской их судьбы.
* * *— А захотел бы, Фень, — хвалился, как бы размышляя сам с собой за ужином, Лев Глебыч. — Я бы вон тойной трубкой один их всех одиннадцать обыграл! Не веришь, Феня? Марадон-то этих.
Красивая еще, полная и плавная Феня, чемпионка республики на 110 метров с барьерами в 196… году, ничего не возражает мужу. Вздыхает лишь слегка.
— Ты полагаешь, что нет, что ли, Фень?
Феня пожимает приятно полнящими рукава халата плечами: ну почему же де нет, Лёвчик? Весьма вероятное дело. И обыграл бы!
Фене б поспать, однако и телевизор охота после программы «Время» поглядеть, к тому же вот и посуда.
— Обыграл бы без всякого! — не замечая настроенья жены, гнет, развивает запавшую мысль Лев Глебыч. — Ну посуди сама! Ведь сделай я эдак, да после ты, да другой-третий за тобою, так за каким лядом тогда вся эта наша жизнь проистекает? Из-за хлеба-масла, что ль, этого? — На закругленном мельхиоровом ноже Лев Глебыч насмешливо демонстрирует Фене кусочек желтого ослабевшего в тепле масла. — Что? Не знаешь ты? Ладно, я тебе скажу! Скучно, скучно сильно сделается! Не веришь? Думаешь, было б хлеб-масло, невинность-то мы свою как-нито поизладим? — Он как бы смотрит и не смотрит на нее, сам с собой. — А напрасно, Фень, напрасно ты так. Это недозрелость в тебе, Фень, безкультура еще твоя. Ты бы, Феня, вот что…
Феня зевает. Щадя Льва-Глебычево самолюбие, зевок она совершает умело, в уши куда-то, а Лев Глебыч, хоть он и засек его, разошедшись в витийстве, прощает ей этот небольшой срам. Пусть, пусть, дескать, зевает Феня! Дело не в этом. А дело в том, что, как ни крути-ни перекручивай, а не явись на земле Льва Глебыча, хрен бы с постным маслом построился у Города стадион. Вопреки лимитам и отсутствию дотаций… Пускай для показухи больше, для начальственных Льву Глебычу благодарностей за чистоту и красивых попугайчиков на первом этаже замечательной трехэтажной трибуны, пусть с липовыми душевыми и почти отсутствием разрушающих его великолепие спортсменов, но ведь живой и всамделишный, из небытия родившийся Стадион. С лучшим, кстати сказать, по республике травяным специализированным покрытием.
— Я к тому, Феня, что что проку-то в любом распрекрасном самом будущем, ежели я, к примеру, ихые все игры закуплять теперь начну? А, Феня? А?
Феня звякает в раковине тарелками и зевает уже на полную, всласть, пользуясь, что в поле зрения мужа лишь один ее беленький уютный затылок.
Оказывается, радиус конькобежной дорожки, как мне рассказали, меньше радиуса беговой. Когда дорожку зимой заливают, часть травы неминуемо уходит под лед. Трава подо льдом преет, наполовину гибнет без доступа воздуха, а после ей не достает уже силешек возродиться, как всем бы хотелось. Плешь, напоминающая дефект кожи при глубоком ожоге, по весне каждый год опять там же, у южных футбольных ворот. Чтобы залечить ее, за трибуной месится торф, чернозем и песок, высевается в который раз клевер, мурава и кучерявый деревенский конотоп. Сеются нарочно сорняки с их цепучими корнями паразитов. Все дело в случае с травой, говорят, именно что в корневой системе. Но поскольку радиус конькобежной дорожки был и остается меньше, чем у беговой, история движется по кругу.
КОЛЕСА ЖИЗНИ
Он стоял в старом, сшитом матерью вельветовом пиджаке, в подаренной сестрой тельняшке, тяжелый рюкзак его лежал, грузно разъехавшись боками на сиденье, а трамвай был туго набит. Сзади, близко к его спине стояла девушка и время от времени, от толчка к толчку задевала — случайно или нет, — задевала его девичьей своей грудью. Он — волновался. Девушка была с парнем, и он слушал, как парень говорит ей всякое осторожным и наружно небрежным тенорком. Там, говорил парень, все было: и Пушкин, и Лермонтов, и Гоголь, и Лесков. Особенно он рад, что Лесков, он его любит, говорил парень. И Толстого. Он, Толстой, людей описывает. Без всяких там. Просто. Открываешь «Казаки» на любой странице и читаешь с любого места. Или «Мертвые души» взять.
Потом они, парень и девушка, безмолвно покачивались некоторое время вместе со всеми.
А ты что любишь? — по-видимому спросил парень, потому что девушка опять коснулась грудью Шупеню, и Шупеня не вполне разобрал, что спросил парень. Девушка думала, а парень ждал ее ответа. Я про Наташу Ростову сочинение в восьмом классе писала, сообщила она. Я про войну не люблю. Это ужас. У нас отец любит, когда по телевизору показывают, а я нет. Ужас! — повторила она. Я приключенческое люблю.
Шупеня решил: это она случайно задевает его.
Они стояли где-то над самыми колесами, стукавшими на рельсовых стыках и отдающими в подошвы.
Трамвай доехал до нужной Шупене остановки. Он вынужденно подвинулся. Девушка оказалась еще выше и красивей, чем он представлял себе. На талии у нее, в кофточном мохнатом мохере мерзла, показалось ему, от страха хорошо сделанная жилистая мужская рука. Шупеня обернулся — парень был старый, лет за тридцать и ростом пониже девушки, ниже Шупени. Уведут! — спокойно прогнозировал он чужие взаимоотношения, и ему сразу же сделалось жалковато этого парня, от мужской своей неуверенности работавшего под культурную задушевность.
Лет двадцать тому рыженькая девушка ответила ему похожее: она читает детективы, «абажает» детективы, а он, Шупеня… впрочем, впрочем себя того, каким он тогда был, ему вспоминать было мучительно. Они как раз шли по деревянной, не снесенной еще цивилизацией улочке и из-под застрехи одной избы выпал как раз воробышек. Шупеня забрался по бревнам, а рыженькая подала ему птенца голубыми, в тоненьких веснушках пальчиками.