Василий Росляков - Витенька
Бориса Михайловича прямо ошеломила учительница своим детским садиком. На кого же он учится? Как та бабка, в детском саду, будет подыгрывать малышам на пианино? Борис Михайлович вспомнил старуху, которая тренькала на разбитом инструменте, когда в детский садик ходил Витенька, как они прыгали, приседали и приплясывали под это треньканье. Борис Михайлович даже слушать перестал барышню — так она ошеломила его.
— Если бы у него так было на других уроках, если бы… — вздохнула учительница. — Вы, пожалуйста, повлияйте на него, поговорите как следует. А теперь, Виктор, ты свободен.
Витек ушел. Учительница перешла на шепот:
— Хорошо, что вы пришли сами, мы ведь хотели вас приглашать, советоваться. У него, знаете, любовь. Страшная, непостижимая, непонятная, мы просто головы ломаем, такого в школе еще не было. А девочка, извините, прямо скажу, ужас. Я ведь не старушка, кое-что понимаю, но тут… Девочка, как вам сказать, ну, некрасивая, просто, знаете, не удалась, и тем не менее, тем непонятнее. Они, как склеенные, как только звонок, берутся за руки и у всех на глазах, никого не видят, не замечают, бродят, как слепые, по коридорам, как склеенные. Школьники смотрят, одноклассники, младшенькие, посмеиваются, учителя смотрят, а им ну совершенно нипочем, как будто никого вокруг, они одни. Очень странно. Последние дни, правда, не разговаривают они, не подходят друг к другу, что-то у них произошло. И вмешиваться неловко, и, знаете, оставлять без внимания тоже нельзя. Вся школа их знает. Что-то произошло. Виктор ходит как убитый. Пожалуйста, не говорите ему, что мы на эту тему беседовали, но вы должны об этом знать. Вот, вот, смотрите, только осторожней, вот идут девочки, вот смотрите, самая страшненькая из них, глаз не видно, челка эта дикая у нее. Видите? Вот это она и есть.
Да, Борис Михайлович увидел. Действительно, может быть, даже и страшненькая, но Борис Михайлович противился почему-то этому. Почему страшненькая? Никакая она не страшненькая. А глаза эти за черной челкой, полуспрятанные, их-то как угодно, но страшненькими не назовешь. Вот где, наверное, Витек потерялся, в глазах. Борису Михайловичу не понравилось, что учительница назвала ее страшненькой, не имеет права она называть так девочку.
— Спасибо, что рассказали, до свидания, будьте здоровы, спасибо. — Борис Михайлович расшаркался перед учительницей и пошел через зал к выходу. Начинался урок. Промелькнула еще раз та девочка, мелькнул где-то, один среди девочек, Витек.
Мари-Анна-Петер, Марианна с затаенными глазами, ушла в класс. Она не знала, что рядом стоял Витенькин отец, видел ее, разговаривал о ней с классной руководительницей, не знала, что Борис Михайлович совершенно несогласен с учительницей и ни за что и никогда не будет считать ее страшненькой.
На следующий день после встречи с Вадимом Марианна почувствовала, конечно, какое-то угрызение совести, совсем небольшое, но она никак не ожидала, чтобы Витенька мог так сильно обидеться, он прошел мимо, не заметил ее, в классе тоже ни разу не взглянул и на переменке прошел мимо. Тут только Марианна поняла, что с ним что-то серьезное, что мальчик он совершенно несовременный, может, оттого, что мать буфетчица, а отец, например, слесарь-водопроводчик, подумаешь, страдающий Вертер, дуется, как девчонка, может быть, думает, что плакать буду, ха-ха… Однако к последнему уроку Марианне сделалось почему-то совсем невыносимо. Кошки, которые скреблись и царапались внутри, готовы были выскочить наружу, и тогда она заревет навзрыд. Ей стало казаться, что, если она вот так уйдет после уроков домой, не сможет перенести ночи, не сможет дожить до завтрашнего утра. Поэтому подкараулила Витеньку на лестнице, перегородила ему дорогу, едва сдерживая себя от крика, выпалила в лицо ему горячим шепотом:
— Ты жестокий бог, я больше не буду любить его, но и тебя не буду любить, я лучше умру.
Глаза ее, густые и длинные, пылали гневом за черной челкой. Витеньке стало страшно, но он не изменил каменного лица и не сказал ни слова. Она закусила нижнюю губу, уступила ему дорогу и сбежала вниз.
На другой день Марианна в школу не пришла. За спиной у Витеньки шушукались, хихикали в ладошку, некоторые девчонки жалели про себя Марианну и Витеньку, даже сильно переживали, как свое собственное. Витенька страдал. О! Теперь он хорошо знал, что это такое. Все его прежние душевные неурядицы, даже смерть Вовки, казались вполне терпимыми и не такими страшными. Он бы, конечно, не стал распускаться, сразу бы все подавил, выбросил вон из головы, но тот день, когда они были у нее дома, те часы, минута за минутой, по сто раз в день проходили опять в его памяти, то одно, то другое, то все по порядку, как пришли они и как он ушел от нее, то все наоборот — с самого конца, а то даже начинало проходить перед ним, мучить его уже с того момента, когда они встретили Вадима, каждую минуту что-нибудь из того дня сидело в нем и не давало ему жить нормальной жизнью, мешало ему подавить все и выбросить. То мучительно хотелось ему к ней, то зубы ломило, так хотелось ему задушить ее, замучить, унизить, заставить плакать или же бросить перчатку под ноги этому Вадиму и стреляться с ним на Черной речке, только стреляться и… быть застреленным, убитым, пусть бы она увидела его убитым ее Вадимом. Он уже видел себя медленно падающим на снег, и кровь выступила у него на груди, быстро намокала белая рубашка, намокала красной кровью, он падает, а она летит к нему, и в глазах у нее… Нет, не проходит, а с каждым днем все хуже. Значит, она и Вадима любила, если говорит, что не будет больше любить? Как же это можно? Говорить можно все. Хорошо, что завтра практика, может быть, там хоть отойдет все, отступит, а то опять ходить по коридорам, в классе сидеть, где она рядом, где все о ней напоминает, а то еще и завтра не придет в школу, неизвестно даже, что хуже: когда придет или когда не придет.
Он хорошо проштудировал музыкальные пьески и теперь легко и с удовольствием играл в зальчике детского сада, а маленькие клопики — неизвестно почему, он их страшно полюбил, — маленькие клопики под его музыку ходили по кругу, весело подпрыгивали, перестраивались, приседали и бегали, а потом пели, хлопали в ладошки и плясали. Витенька сидел боком к залу, видел воспитательницу в белом халате и этих неловких, но очень старательных, с разнообразными и прекрасными рожицами, выразительными и невинными глазами мальчиков и девочек и никак не мог вспомнить, почему он так не любил свой детский садик, помнит горькую обиду, которая так и не прошла, обиду на родителей за то, что они отвели его в свое время в сад, но почему плохо было ему, почему он страдал там, особенно когда надо было вот так ходить по кругу, приседать и подпрыгивать, этого он не мог сейчас понять. Сейчас ему все это нравилось, и он играл с воодушевлением, и ребятишки это чувствовали и отзывались на это подчеркнутой живостью во всех своих играх, подпрыгиваниях, приседаниях, танцах и хлопаньях в ладоши.
Конечно, если бы кто из домашних оказался свидетелем Витенькиных занятий, он сгорел бы от стыда, он даже мысленно не мог себе представить, чтобы Лелька, например, мать или отец заглянули бы сейчас в этот зальчик. Но ему самому, без свидетелей, было тут хорошо. Конечно, он все время помнил о Марианне и вообще обо всем, но здесь, среди ребятишек, это не так мучило его, как-то отодвигалось в сторонку, оттеснялось подальше от него. После занятий Витек не сразу уходил, он немного беседовал с малышами, тоже было интересно. Он знал уже многих по фамилиям, ему нравилось называть их поименно. Его маленькие друзья, эти потешные клопы, окружали его после занятий, пищали, лезли с вопросами и даже цеплялись и держали его за брюки, он с удовольствием чувствовал, когда разговаривал с кем-нибудь из них, как сзади пара или тройка цепких ручонок держала его, теребила за штаны.
— А что это у тебя, Телькин? За спиной?
Телькин, круглощекий помидорчик, вынул из-за спины собаку.
— Это мой Барбос. Он очень пушистый, поэтому я начал учить его разговаривать.
Все прыснули со смеху, подняли крик, кто-то совал вперед свою собаку, раз уж зашла речь о собаках.
— А у тебя кто? — спросил Витенька у другого владельца собаки.
— Тоже собака.
— Как зовут се?
— Су-учка.
Опять крики и смех заслонили все, ничего не понять, не расслышать.
Ему было хорошо. И особенно хорошо оттого, что никто этого не видел и не слышал.
Дома опять он страдал. Валялся на тахте, смотрел в потолок и страдал. Телефонный звонок сбросил его с тахты, в два прыжка он оказался в прихожей, у аппарата. Звонил Феликс. Он был настоящим другом.
Они встретились в Центре, обменялись нежными тумаками и пошли к знакомой Феликса.
— Кто она, я тебе не скажу, — объяснял Феликс, — сам не знаю. Может быть, стенографистка высокого класса, может, переводчица, может, первая советница председателя Организации Объединенных Наций, муж ее — король Йемена, а может быть, бывший президент Франции, а может быть, его нет и вообще никогда не было. Ни о чем ее не спрашивай, она все, что найдет нужным, скажет сама. Расспрашивай о Париже, о Сьерра-Леоне, об окрестностях Санта-Крус. О чем угодно, только не о ней самой. Вообще, ты сегодня будешь гостем Прекрасной Незнакомки.