Федор Абрамов - Две зимы и три лета
Июнь перевалил за вторую декаду, на Кубани пшеница вымахала — даже газету читая, слышишь, как колос шумит. А у них что? Еле-еле обозначились всходы. Жалкие, рахитичные. А с травой на лугах под горой и того хуже: зажали холода. Вороне негде укрыться.
И Лукашин, с тоской поглядывая на голые поля и наволоки, уже начал было думать: все. Без хлеба и без сена останемся. Никакая сила теперь не выправит то, что упущено из-за этих затянувшихся холодов.
Но есть, есть, оказывается, такая сила на Севере: белые ночи. Те самые белые ночи, от которых еще и сейчас томился он. На них-то, на белых ночах, оказывается, и держится Север.
А было так: с вечера над деревней прошумел дружный, с молнией и громом ливень, а наутро, куда ни глянь, — зеленое пламя бьет из супесей и подзолов. И все это за одну ночь.
— Можно, можно и у нас жить, — сказал Лукашину Степан Андреянович. — Лето у нас короткое, да зато бог белые ночи дал. Вот растенье и гонит в рост круглые сутки.
И верно, северное лето с этого времени заработало без передышки. Оно на всех парах устремилось догонять южное.
И быстро на зеленых конях подкатила к Пекашину сенокосная страда знойная, потная, в туче овода и комара.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
1У Пряслиных такого еще не бывало.
Ворота настежь, двери в избу настежь. Крыльцо стонет под ногами. Кто тащит косы, обернутые в мешковину, кто — косовища и грабли, кто — корзину с посудой и харчами, кто бренчит чайником и котелками, черными, насквозь продымленными еще в прошлогодние страды…
— Ушат-то, ушат-то не забудьте! — кричит, выбежав на крыльцо, Анна. Может, грибы пойдут, пособираете сколько.
— А удилища нам взять? — спрашивают Петька и Гришка.
— Миша, Миша! — кричит Лизка. — А соль-то мы не позабыли?
И Михаил, чертыхаясь, снова и снова перевязывает воз.
Жара. Оводы. Конь бьет ногами — оглобли трещат. Орет, в три ручья заливается Танюха — «на пожню-ю-ю хочу», и люди, люди, ползаулка людей. Свои, соседка Семеновна, старушонки. Этим, в их годы, на что бы ни глядеть, лишь бы скоротать день. А бабы — Лукерья, Паладья, Таля Евдокимовых?.. Они-то зачем приперлись? Неужели не видали, как на сенокос выезжают?
Затем еще одна делегатка — Анфиса Петровна. Эта прискакала верхом, как на пожар.
— Ох, все думала — опоздаю. С поскотины коня без передыха гнала.
А зачем, за каким, спрашивается, дьяволом гнала? Ей ли сейчас забаву в чужой бригаде искать, когда свои люди еще не выехали на пожню?
Наконец Михаил увязал воз. Проверил еще раз завертки у саней — на телеге на Среднюю Синельгу не проедешь: грязища.
— Ну, кто на коня полезет?
Ребята подскочили — все трое вдруг: каждому хочется во главу поезда.
— Да уж малой пускай, — подсказала мать. Эта своего любимчика не забывает.
Михаил подхватил Федюху под мышки, забросил на коня.
Тот, сверкая своими рысьими глазищами, как с трона посмотрел на братьев.
— Ничего, — подбодрил двойнят Михаил. — Вы большие. Вы со мной.
И вот — золотые ребята! — уже улыбаются. Не хотят портить праздник ни себе, ни другим.
А праздник, если вообще можно так назвать выезд на дальний сенокос, достался им нелегко.
Первое условие, которое им было поставлено, — без троек закончить год. Затем — сушье. Разорваться, а насушить рыбешки на страду.
Ну ребята и старались. Утром глаза продерешь, а они уже у окошка, уроки свои долбят. А из школы прибежали — куда? На улицу? Нет, к реке. И сидят, сидят за удилищем — хоть дождь, хоть ветер. И если бы не они, не их старание, ничего бы из его затеи с семейным выездом на пожню не вышло: не с чем ехать.
— Ну, ничего не забыли? — на всякий случай еще раз спросил Михаил.
— Да нет, кабыть, — ответила мать. Михаил поднял руку: трогай. И тут к нему подошла Анфиса Петровна:
— А помнишь, Михаил, я однажды тебе говорила: придет, говорю, такое время — бригадой поедут Пряслины на сенокос? Не помнишь? — От волнения у Анфисы Петровны побелели щеки, росой окропились черные глаза.
Да, было такое, было. В сорок втором году Анфиса Петровна на его глазах накрыла мать с зерном на колхозном току, и вот поздно вечером он пришел к Анфисе Петровне: что делать? Как жить? Отец на фронте погиб, а мать такая-разэдакая — на колхозное зерно руку подняла. Глупый, зеленый он тогда был. Не подумал, что мать ради него да ради голодных ребятишек хотела взять какую-то горстку зерна.
И вот Анфиса Петровна его утешала и разговаривала, наверно, часа два, объясняла, как устроена жизнь, а потом насчет этой самой бригады стала говорить: дескать, выше голову, три к носу, все будет хорошо, вот увидишь, и мы еще доживем до той поры, когда от Пряслиных целая бригада на сенокос поедет.
Так вот она зачем без передыху скакала от поскотины, подумал Михаил. Чтобы увидеть, как он со своими ребятами выезжает на пожню. И Лукерья, и Паладья, и Таля — эти, наверно, тоже прибежали не ради того, чтобы убить времечко…
Горячая волна подступила к его горлу. Каким-то не своим, писклявым голосом он крикнул: «Трогай!» — и вдруг сам, как будто мало у него помощников, побежал открывать воротца.
2У Терехина поля, там, где дорога ныряет в густой березняк, Лизка, вздохнув, сказала:
— Помашите в последний раз. Дальше сузем начинается — не увидите больше деревни.
И Петька, и Гришка, уже сколько раз оглядывавшиеся назад и махавшие рукой, оглянулись снова.
Мать с Татьянкой — далеко видать в ясную погоду от Терехина поля — все еще стояли у колодца (Татьяна на изгороди). И там же был еще один человек — Анфиса Петровна. Михаил узнал ее по белому платку.
Этот белый платок памятен всем в деревне еще с войны. Бывало, как определить, есть ли председатель на поле? А по платку. Нет такого другого платка в Пекашине. Ярче снега горит. То ли оттого, что с мылом стиран, тогда как другие нажимали на щелок, то ли в чем другом секрет.
И, завидев этот знакомый, сверкающий своей белизной платок, Михаил опять удивился Анфисе Петровне. Это сколько же годов она помнила? — спросил он себя. С осени сорок второго. Шесть лет. Да, он об этом забыл, а она не забыла. Она помнила. Да только ли помнила? Лизка права была тогда, после собрания, на котором Анфису Петровну сняли с председателей: кабы не она, Анфиса Петровна, еще неизвестно, что было бы с ихней семьей.
А нынешний выезд на сенокос? Кому они обязаны? Да все ей же, Анфисе Петровне. Кабы она слово на правлении не замолвила, разве бы он шагал сейчас со своей оравой? Лукашин, когда стали утверждать сенокосные группы, — ни в какую. Поедешь за групповода на Верхнюю Синельгу. И бабы — черт их подери: как мы без Михаила? С войны косы наставляет. Потом Коркин, уполномоченный райкома, еще дров подбросил: нельзя своим закутом. На единоличность заворот, а мы коммунизм строим.
И вот кабы не Анфиса Петровна — ставь крест на всей затее с сенокосом. А Анфиса Петровна всем по серьге выдала. И перво-наперво Коркину, который урон коммунизму от ихней семьи увидел: это какая же единоличность? Сам он будет исть сено, которое наставит, или колхозные коровы? А вы дак совсем безголовые стали, сказала она бабам. Надо ему когда-нибудь ребят приучать к работе? Надо. А разве он может ехать на Верхнюю Синельгу со своей мошкарой? Вы же первые подымете крик, когда у вас ребятишки малые начнут путаться под ногами. Разве я вас не знаю?
Вот так сказала Анфиса Петровна на правлении. И трудно было что-нибудь возразить против этого. Согласились люди.
3Жилье ребятам не понравилось. Избушка старая, заросла ремзой да крапивой только одна крыша в зеленых заплатах мха проглядывает. К дверям не подступишься — ольшаник. И темно. Плотным мохнатым тыном поднимается ельник за избушкой.
От гнуса гул и вой стоял в воздухе. Тут из-за того, что солнышко не заглядывает в этот угол, обычного распорядка не существовало: днем овод-красик, а к вечеру, после того как спадает жара, — комары, мошкара, слепни. Нет, тут вся эта нечисть шпарила без передыху, круглые сутки.
— Вот дак ставровка, — сказала Лизка, все еще с изумлением оглядываясь по сторонам. — Никогда бы не подумала, что в таком месте избу ставят. Что уж Степан Андреянович? Умен, умен, а тут сображенья не хватило. Вон бы где избу надо ставить, — по-своему рассудила Лизка и указала на веселый, ромашковый угорышек у Синельги. — Там и вода рядом, и глазу есть где отдохнуть.
Некогда да и незачем было объяснять Лизке, а заодно и ребятам, почему Степан Андреянович поставил избу в стороне, а не на пожне. Ведь ежели сказать, что раньше каждой саженью пожни дорожили, не поверят. Потому что сейчас не только богом проклятые суземные ручьевины — русь, то есть луга вокруг дома, частенько под снег уходит.
Первым делом Михаил стал распрягать коня. Всем досталось за дорогу — шесть верст сузема пятнадцати и двадцати обычных стоят, а конь просто на глазах сел. Они, люди, все-таки выбирают: тут по валежинке, там бровкой, здесь по кочкарнику скок, а лошадь все серединой, ни одной грязи не минует, да еще с санями, с поклажей.