Шестьдесят свечей - Владимир Федорович Тендряков
За что?
Если ты выносишь приговор, да еще смертный, изволь уж подробно ознакомить и с составом преступления, а не отделываться общими словами: страшен, ядовит, дух, видите ли, не тот.
— Коля! — донесся из кухни привычный голос жены. — Иди чай пить. Пора.
Я вложил письмо в конверт с видом Сочи, сунул его в ящик стола.
Встал и подошел к окну, заглянул в темную пропасть, заполненную беспечными голосами, смехом, шарканьем ног по асфальту, шумом моторов и шорохом шин — заполненную жизнью. Заглянул в пропасть, но увидел себя, свое отражение в черном стекле — плоский лоб, глубоко запавшие глаза, нос клином.
Он, возможно, дежурит там внизу, в гуще голосов и смеха, из глубины звучащей жизни следит сейчас за моим окном — бывший мой ученик, ныне мой убийца.
Я старательно задернул занавеску и тут же усмехнулся: уж он-то, наверное, предусмотрел, что приговоренный им к смерти Николай Степанович Ечевин станет плотней задергивать занавески и тщательней запирать двери.
В тесной светлой уютной кухне за накрытым столом сидела, оплывая вниз на слишком узкой табуретке, жена. У нее горделивая посадка крупной седой головы, озабоченное выражение на широком близоруком лице — знакома, как неизменно повторяющийся сон.
Мы сейчас выпьем по чашке чая, скажем друг другу несколько ничего не значащих слов и разойдемся спать — жена в свою комнату, а я в свою…
— Тебе с лимоном или без?..
Оказывается, на кухонном окне у нас вовсе нет занавесок, с верхних этажей дома напротив мы здесь просматриваемся насквозь.
7
Сквозь сон я услышал — кто-то скребется за окном!
Комната словно затянута грязным табачным дымом, как учительская, где полчаса назад кончился педсовет. Все разошлись, но табачный дым не рассеялся — серо и неприкаянно скучно.
За окном кто-то скребется, сомнений нет. А окно на пятом этаже.
Удары сердца отдавались в голове. Я не дышал.
«Да это же сон… Я не проснулся…» Трезвая мысль и сам рассвет слишком трезвый — серо и неприкаянно скучно. И ухает сердце не в груди — в черепе. И звуки за окном — железо скребет о железо. Окно на пятом этаже!
Не закричать ли?..
Жену за стеной всполошу, а соседей не скоро раскачаешь.
Не сон, не блажь, явственно железо скребет о железо. Кто-то за окном, кто-то висит над асфальтовой мостовой на уровне пятого этажа.
Непослушной рукой потянул с себя одеяло. Пружины матраца оглушительно завопили. Замер… Замер и тот, но только на секунду. Снова — железо о железо, осторожно, боязливо, воровски, по-ночному преступно.
Холодный пол обжег босые ступни. Последний раз взвизгнули пружины. Я встал.
На цыпочках по холодному полу, по стенке, по стенке, к окну, к косяку, потянулся к занавеске… Сейчас, вот в эту секунду гляну в лицо своему убийце. Сейчас, при сером рассвете встреча, он, отчаянный, между небом и землей на высоте пятого этажа, я в комнате, и разделять нас будет только стекло окна.
Ну!.. Рука деревянна, тело неподатливо, каменно и набатно раздаются в черепе удары сердца. И совсем, совсем рядом странные звуки — чужая жизнь, с упрямой осторожностью рвущаяся ко мне. Чужая жизнь и моя смерть.
Ну!.. Занавеска чуть отошла…
Словно воздух из туго накачанного мяча, вырвался страх, я сразу весь обмяк, обессиленно задрожали коленные чашечки, ватной рукой уцепился за косяк, чтоб не упасть.
За окном по карнизу гуляют голуби, цепляясь когтистыми лапками за кровельную обшивку, — железо скребет о железо.
Я перевел дух и решительно откинул занавеску. Голуби трепыхнулись, но не улетели. Пододвинул к окну стул, устало, с наслаждением свалился на него.
Как полная чаша, которую боязно расплескать, лежала пустынная улица, до крыш залитая застойной синевой. Горели вялые фонари, и свет их был дремотен, как и сам город. И мирно кумовали за нечистым, заплаканным стеклом голуби. Молодые деревья купали в синей, осязаемо плотной дымке черные ветви. Голые деревья на весенних утренних заморозках. Через несколько часов их пригреет солнце, начнет шевелить застоявшиеся соки. Скоро набухнут и лопнут почки!
Возможно, они не успеют лопнуть…
Где-то он, без лица, без имени, бывший ученик…
Он существует и носит в себе десятилетиями скопленную, непонятную для меня ненависть. Ненависть прорвется, и почки не успеют лопнуть, выкинуть зеленый лист…
Тишина в городе, тишина и сумрак в моей комнате. По стене притаились фолианты с широкими затылками. Историки прошлого века писали много и обстоятельно. За стеной покойно спит жена.
Я, подтянув под стул босые ноги, с наслаждением глядел в окно. С наслаждением потому, что улица за окном пуста. Он не стоял там, не прятался, а значит, хоть эти минуты можно прожить без страха. С наслаждением потому, что видел просыпающийся мир за окном, а кто знает, сколько раз я еще увижу такое?
С шумом сорвались с окна голуби, и стало совсем безжизненно. Столь непоколебимо тихо и засасывающе грустно, что невольно пришла на ум мысль: «Словно уже туда переселился…» Если б там было так же покойно и мирно, пожалуй… готов, ничуть не страшно.
И неожиданно я возмутился: «Как он смеет! Что я сделал такого? Что?!» Возмутительна даже не сама угроза — убью! — а вопиющая несправедливость: очаг общественной заразы! Да как он смеет! Что я сделал плохого? Чем нехорош? Сорок лет учил, свыше трех тысяч учеников прошло через мои руки. А нажил ли я за эти сорок лет себе богатство? Ради ли собственного удовольствия я старался? Легка ли моя жизнь, счастлива ли? Да что в ней было такого, чтоб зачеркнуть? Очаг заразы — чудовищно!
Лежал передо мной спящий город, горели усталые фонари. Мой город, родившийся и выросший на моих глазах, место на земле, приютившее меня. Я глядел на него и перебирал свою жизнь.
8
Легка ли она? Счастлива ли?..
Первое, самое первое, что помню, — вкусный запах новой кожи и большой стеклянный шар, заполненный водой. Шар на низеньком подоконнике слепого оконца.
Сейчас с высоты пятого этажа я вижу кусок улицы, просторной, с деревьями, с пятиэтажными корпусами, украшенными веселыми балкончиками, похожими друг на друга, как матрешки на полке игрушечной