Высокий титул - Юрий Степанович Бобоня
Голомаз раскрыл было рот для очередного «афоризма», но Алешка опередил его:
— Во всем Варавин виноват! Захотел познакомиться с новыми кадрами, — он кивнул на меня и Дину, — а я их к нему сопровождал!
Голомаз покраснел и угрюмо спросил:
— А сам Вадим Сергеич буде сегодня?
— Нет! — невозмутимо ответил Алешка. — У меня, говорит, посевная на носу!.. Но соображение свое внес по поводу отчета начальника почты…
— Какое?
— Записать первым номером в решении следующее: «Расширить помещение почты за счет председательского кабинета».
Голомаз набычился и заерзал на стуле:
— Кгм… — И багровея: — Опоздавшим остаться после заседания для беседы!
Он как-то странно говорил — почти не раскрывая рта. И смотрел на всех снисходительно, чуть сощурив глаз. Видно, характер…
Руководящий карандаш взметнулся вверх — докладчик заговорил снова о доставке корреспонденции и посылок на дом.
Когда мы уселись, я шепнул Алешке:
— Для чего ты натрепал про Варавина и про все остальное?
— А ты что — хотел послушать, как тебя Голомаз за опоздание пропесочивать бы начал?.. Успеешь… А Варавин — председатель колхоза и член исполкома, чуть ли не единственный в Красномостье человек, с которым считается Голомаз и которого боится…
— Па-апрашу! — вдруг гаркнул Голомаз.
— Тсс! — Алешка замер и уставился на докладчика.
Константин Константинович был сух и стар, с глазами-треугольничками. Он устали, тяжело дыша, вытирал пот с лица рукавом потрепанного форменного пиджачка. Он говорил и, очевидно, думал о том, что однажды умрет в этой душной комнате, упадет головой не на больничную подушку, а на сельсоветский пол. Он видел, что никому не нужны эти цифрочки в его отчете…
Весь сыр-бор разгорелся издавна.
Хватило бы с Голомаза своего стола, рядом с секретарским, за которым он восседал и заседал целыми днями, атаковал телефон и отражал телефонные же атаки. А в комнатушке, вдвое меньшей председательского кабинета, в тесноте и духоте, штамповал письма, сортировал посылки, выписывал квитанции, извещения и уведомления Константин Константинович, или Кстин Кстиныч, как его здесь называли. Работал и проклинал Голомаза за то, что тот не уступал почте своего кабинета. А ведь стоило бы только прорубить дверь из комнатушки в кабинет!
В лице Кстин Кстиныча Голомаз видел главного виновника своих бесконечных споров с районным начальством: от предрика до редактора районки, в чьих письменных столах лежали письма, письма-жалобы и письма-требования Семифарова о благоустройстве почты. В спорах этих Семей Прокофьич еле выкручивался, зато у себя в Красномостье он вот уже в пятнадцатый раз заслушивает начальника почтового отделения на сессиях и исполкомах…
…Кстин Кстиныч закончил свой доклад. Все молчали. Тогда встал Голомаз:
— Какие будут соображения?
Но никто и ничего не соображал по поводу отчета. Председатель продолжил:
— Я думаю, товарищи, что работа почты за последний месяц велась крайне неудовлетворительно!.. Сейчас мы подварганим решеньице, а товарищу Семифарову дадим… дней пятнадцать на исправление. Потом проследим!
Кстин Кстиныч вдруг икнул. Потом еще. А потом заикал так часто, что уж ничем не мог унять свой скоропалительный недуг. Голомаз проворно налил из графина стакан воды и самолично напоил несчастного, приговаривая:
— Не в свои двери не входи!..
Кстин Кстиныч на мгновение вновь обрел дар речи и крикнул фальцетом:
— Это мы еще посмотрим!!
Крикнул и ухватился рукой за грудь, пошатнулся, стал оседать на пол. Под тревожный шумок депутатов и приглашенных его вынесли на воздух, кто-то всунул в его нагрудный карман тетрадку с отчетом, а кто-то побежал за фельдшером. Но Кстин Кстиныч медленно поднялся со скамеечки, куда его положили на крыльце сельсовета, пошатываясь прошел в сельсовет, взял свою черную дерматиновую папку, козырнул Голомазу:
— Честь имею! — и тяжело пошел прочь.
Семен же Прокофьевич невозмутимо изрек:
— Тяжела папка для монаха…
По лицу Дины можно было понять, что она слегка струсила. Голомаз улыбнулся вполрта и предложил перейти ко второму вопросу. Никто не возражал — все были подавлены случившимся. Семен Прокофьевич встал над своим столиком и торжественно огласил выписку из приказа отдела культуры о моем назначении заведующим клубом. А когда кончил читать, сказал дрожким, низким голосом:
— Клятвы я с тебя, товарищ Ловягин, не требую… А на один вопросец ты нам, пожалуйста, ответь!
— Я готов! — приподнялся я.
— Пьешь?
— Смотря… что…
— Про одеколон и денатурат я пока говорить не буду, а остальные жидкости употребляй в меру, чтобы безо всяких там… — Голомазовский карандаш нарисовал в воздухе несколько восьмерок и уткнулся в стол.
— Так ведь у вас, Семен Прокофьевич, — не выдержал Алешка, — иногда получается на две с половиной восьмерки больше!
Кто-то хихикнул, кто-то цыкнул, кто-то заерзал на стуле, а Голомаз крякнул, глаза у него стали рачьими, мясистый нос побелел.
— Ты у меня, Лексей, последний сезон в депутатах ходишь! Помяни мое слово!.. Я хотел тебе карьеру сделать, как лучшему производственнику КБО — ан нет! Ошибочку дал… Но — кто не ошибается, тот не ест! — И объявил сессию закрытой.
Все заспешили по своим делам. Остались только я, Дина и Алешка. Мы сидели и ждали, когда Голомаз кончит протирать платком значки и медали на своей гимнастерке. Наконец он кончил, шумно высморкался в этот платок и сунул его в карман. Потом медленно с некоторой задумчивостью, как бы сам себе, сказал:
— Велик дуб Варавин, но и мы не лаптем щи хлебаем… — И к нам: — Придется вам, молодые люди, писать объяснительные записочки насчет своего опоздания, пусть полежат у меня в делах до поры до времени… А о Варавине я буду говорить в другом месте… Я никому не позволю игнорировать мои установки! Бумаги дать?
И опять встал Алешка:
— А гробить нашего уважаемого Константина Константиновича — это тоже ваша установка или как?
Голомаз растерялся на секунду, потом вскочил, звякнув медалями, и грохнул кулачищем по столу:
— Что-о-о?! Ах, вы… — Он сказал, кто мы. И тихим голосом: — Ну, ладно. Мы и с вами поговорим в другом месте, а сейчас… — И с хрипом, пронзительно: — Марш по рабочим местам!
Мне стало ясным, что поговорить со своим начальником о благоустройстве клуба у меня нет сегодня никакой возможности…
* * *
Март в Красномостье никто не считал весенним месяцем. До последних дней своих шаркал он по проулкам колючей поземкой, уносился в степь и снова возвращался холодным и мутным. А в этом году за март управился февраль. Неизвестно, где поделили эти месяцы свои права, только от марта осталось одно название. Десять дней лил (так что и носа не высунешь!) серый, нудный дождь. Он дочерна выхлестал пашни за селом, и Красномостье запестрело разноцветьем… И если бы не темнющие ночи, да не настой талого снега — сошел бы за осень сегодняшний