Иван Гавриленко - Меж колосьев и трав
— У-у, жулье, погодите!..
Но и в отстроенном клубе веселье тоже не получалось. Баянист из райцентра, два раза игравший в клубе за плату «западные» танцы, не пользовался успехом и вскоре перестал ездить. Два раза наезжало кино с фильмом «В далеком плаванье» (один раз в немом, другой раз в звуковом исполнении), но и оно где-то запропастилось. Другого же ничего не подвертывалось. Правда, в одно время вдруг распространилась весть о необыкновенных — без смены, вечер напролет — танцах Николая Бакалкина. Народ повалил смотреть диковинные танцы, причем не возбранялось поглазеть и школьникам. Но… странными были эти танцы.
Низенький, приземистый, с широкими плечами, в гимнастерке и армейских брюках-галифе с обвисшими карманами, Николай действительно плясал вечер напролет — ходил по кругу, разводя руками, нехотя отстукивал на одном месте чечетку, осыпая плеском ладоней свою толстую красную шею, выпуклую грудь, рыжие голенища и подметки сапог. Вдруг срывался с места, издавая бутылочные звуки — засовывая палец за щеку и резко выворачивая его оттуда, — и в беспрерывном подскакивании, прищелкивании и постукивании не забывал раскланиваться с присутствующими, вызывая на перепляс, строил рожи и пел мало приличные частушки:
Пропадай, моя фуражка, —Посажу на тормозаЯ свою милашку ДашкуИли выколю глаза.
Но хуже всего были его раскланивания — скоморошьи, издевательские, обидные: касаясь пальцами пола в поклоне одним, Бакалкин в то же время выставлял свой обтянутый армейской материей зад другим. И часто, задолго до того, как в лампах выгорал весь керосин, зрители расходились, отплевываясь, или, что еще хуже, молча — словно бы они мыла наелись или вместе участвовали в каком-то постыдном деле. Как бы все это кончилось, неизвестно, — слухи о диковинных танцах начали, наконец, доходить и до председателя сельского Совета — если бы их неожиданно, так же как и начал, не кончил сам Николай. Отплясавшись в очередной вечер, особенно зло и бесстыдно, он посватался к матери Веры Афанасьевой, получил отказ и неожиданно исчез из села, как говорил, навсегда. Пустоту в клубе после отъезда Бакалкина попытался заполнить игрой на балалайке незаметно выросший (как подосиновик-грибок во время дождя) Павел Сладков, тот самый, что сочинил частушки о Ефиме Французове, но его услали в поле на прицеп. И сейчас, лежа под окном, за которым все заливала мертвенным светом луна, Петька вдруг до боли ярко и ясно ощутил сирость и бедность окружающей его земли и жизни. Лежа под одеялом, он почти физически видел грязный берег пруда, вымытые до костяного блеска и пересушенные жарким солнцем прошлогодние стебли придорожной лебеды, уныло-рыжие бока комбайнов «Сталинцев», которые неизвестно от кого караулил сейчас дед Рыжков. Он вспомнил все те рассказы, которые, как всегда перед засушливым летом и, значит, малохлебным годом, распространялись по селу, — рассказывали, что в разрушенном доме, где когда-то располагался старый клуб, поселились черти — они похожи на лошадей, но только в одежде, которая изорвана; что у сгоревшего на мельнице паровика, остатки которого, покрытые синей окалиной, высились среди шлака и золы пожарища, поселился удивительный козел с ядовитым зубом. Передавали, что вдруг начинал идти ни с чего, при чистом небе дождь, роняя на землю несколько пригоршней холодных крупных капель, ночью падали неожиданно ворота на скотном дворе и овцы, шарахнувшись и сбившись в угол, задавливали друг друга насмерть; в ночи же вспыхивал нечаянно стожок прошлогодней соломы у сушилки и долго горел, не колеблемый ветром, как свеча. Молва приписывала все эти события злокозненному характеру бабушки Сладковой (родственницы Павла Сладкова), которая, оборачиваясь собакой, ночью бегает по селу и устраивает каверзы. Отучить старуху от ведьмаческих проделок взялись мать Вани Игонькина, Полинка, и Шурочка Сергеева. Они принесли хворой бабушке кринку молока с растворенным в нем мышиным пометом. Разразился скандал, в который пришлось вмешаться сельсовету. После разбирательства Соколов пришел к отцу и сказал:
— Чертово бабье! Ишь удумали, не знаю даже, какие и меры к ним применить!
— Да никаких! — отрезал отец. — Перебесятся бабы и… А там уборка нахлынет. Ничего-ничего, как-нибудь все образуется.
Но и отцовские слова Петьке помогли мало. Сейчас ему хотелось плакать. И вот, когда уж дальше, кажется, и дышать стало невозможно, на улице что-то произошло: топая, кто-то перебежал двор, за ним повалили гурьбою. И Петька, седьмым чувством догадавшись о происходящем, вдруг предвкушающе радостно засмеялся — до того весело пробежали по двору.
Потом со звоном отскочила дверь в сенях, и в них, влетев, отчаянно завизжало сразу несколько девчонок:
— Ма-а!..
— Что там такое? — сердито спросила мать. — А ну-ка, девки, идите по домам. Они вам, матеря-то… Живо успокоят!
— А мы не можем, — пропищали девки.
— Почему?
— Не пуска-ют…
— Вот еще! Кто там…
Мать ушла с девчонками из сеней, где-то долго отсутствовала, а когда вернулась за платком — накрыть плечи, — в ее голосе слышался восхищенный и радостно подавляемый смех:
— Вот сатана! Черт так черт.
Заинтригованный Петька поднялся с постели, вышел на улицу и тоже сразу завопил — ему навстречу неслась большая ватага визжащих девчонок. А на задворках уже собирались люди: мать бухгалтера Петра Дергилева, хромой кузнец Ханов, его две снохи, конюх Митрофан Филиппов. И там среди них кто-то беспорядочно двигался, свистя то ли металлическими застежками, то ли самой прорезиненной материей одежды: приседал, вскидывая руки, вскакивал, словно изображал одновременно и вожатого, и самого, медведя, пригибаясь, гонялся за девчонками, а когда пытались заглянуть ему в лицо, прикрывался рукой.
— Мам, кто это? — спросил Петька шепотом.
— Да кто? Павел Сладков, небось.
И Петька вспомнил о том, что Павел и в самом деле хвастал на днях какой-то особой одеждой — комбинезоном и курткой, которые прислал ему брат — заправщик-технарь, работник аэродромной обслуги. Вот в этой одежде теперь и ломался Павел.
— Сладков, брось! — вдруг сказал сердитый конюх Митрофан Филиппов. — Чего ты носишься за девками — успеешь еще набегаться. Ты лучше сыграй чего…
И Павел послушно извлек из недр своей широкой одежды балалайку, представился:
— Артист погорелого театра, профессор кислых щей Растаковский — проездом из Москвы, только одна гастроль!
— Ну, дает! — радостно засмеялся Филиппов.
А Павел и в игре еще продолжал ломаться: бубняще гудел басовой струной, перебивая бубнеж серебряным подражанием петушиному крику.
— Это дед Рыжков комбайны караулит, — объяснял он. — Кочета поют. А это самолет летит… Счас навернется, будем медные гайки с мелкой резьбой собирать.
Люди смеялись, и к темному небу то и дело летело:
Га-га-га! Го-го-го!
А чуть позже Павел играл уже по-настоящему — что-то нудящее душу, однообразно повторяющееся, но как раз этим бесконечным повторением и наполняло сладкой болью сердце. Выпала роса, на востоке посветлело — летом утро начинается рано. Мать уводила сонного Петьку в дом, а он меж зевков, широко раздирающих рот, сладко улыбался: мало кто знал, что до своих первых выступлений на сцене Павел долго пробовал свое мастерство на «мельгузне», собирая ее на росистом крыльце клуба.
— Только слышь, пацаны, — предупреждал он, — об этом никому ничего! А то скажут, что вот, мол, Сладков, с пути сбивает.
— Не, не скажем, — обещали «пацаны».
— То-то же, — расцветал Павел: он был прост сердцем и доверчив, как ребенок.
Небывалые веселье и радость наполняли Петькину душу, пока его самого мать влекла за руку к дому. Засыпал он почти счастливый: а, может, и вправду, как говорил отец, вскоре все образуется, может, и вправду?..
А утром Ново-Александровку заполнили курсанты, участвующие в учениях. От здания нового клуба до дома почтальона Тищенко, и дальше — за двор Люлькиных, до околицы, настановились большие военные грузовики «студебеккер», прицепленные к ним орудия с зачехленными стволами, юркие игрушечные малышки «виллисы». Курсанты прямо из ведер пили воду у колодцев. И на всем: перевитых струях роняемой на землю влаги, коричневых офицерских ремнях, запыленных щитах орудий, зеленых касках и лужицах воды у колодцев — играло горячее солнце.
Это было первым посягательством большого мира на Петькину судьбу. Он не знал, что в дальнейшем этот мир будет вторгаться в его жизнь все больше и больше, но маленькая Ново-Александровка так никогда и не уступит этому натиску.
АВЕРКИЕВ ДВОР
Александру разбудил на ранней заре грохот железа.
Сосед Федор Есин притащил поломанную самоходку и теперь грохотал внутри комбайна. Вдруг принимался реветь мотор, гоня цепные передачи, и тогда позади машины под железной гребенкой начинала расти копна белой новой соломы.