Римма Коваленко - Конвейер
И тут Аркашкина бабка, которая все это время, не проронив ни слова, тихонько, как мышь, скребла сковородки, вдруг подала голос:
— Выродится такой ублюдок и потом ходит по квартирам, судит мать.
Женька дернулся, как от удара. Бабка была сгорбленная, вокруг головы у нее лежала искусственная коса, сплетенная из желтых ниток. Она была свекровью, и поэтому Аркашкина мать называла ее на «вы».
— Не лезьте не в свое дело, мамаша.
Но старуха сделала вид, что не слышит.
— Вот народи своих детей, — она подошла к Женьке, и он испугался, что она схватит его своими старыми, скрюченными руками, — народи их, купи им штаны, ботиночки. Себе не купи, а им купи. Кусок из своего рта вырви и им сунь. А потом скажи им: идите, дети, по чужим дворам, славьте родителя, расскажите, какой он дурак. — Она вдруг заплакала, провела ладонью по щеке и оставила на ней темный след, повернула голову к невестке, и тут Женька услышал такое, о чем никогда не задумывался: — Они из армии явились! А мы что, разве не явились? Мы тоже на этот свет, как они, явились, тоже люди!
Бабкин крик разбудил Аркадия. Он вышел из другой комнаты в нижней, еще армейской рубашке. Схватил Женьку за руку, усадил рядом с собой. Еще не проснувшимися глазами Аркашка пошарил по столу. Бутылки были пустыми, даже минеральную воду и ту выпили до последней капли. Он выбросил из глиняной миски с салатом попавшую туда из другого блюда селедочную голову и, накладывая в тарелки салат, подмигнул Женьке:
— Закусим?
И они в один голос захохотали.
Федя Мамонтов никогда не говорил: «Я поел». Он говорил: «Я закусил». И дело было не в какой-то его особой деликатности. Просто обильная для других солдатская порция была ему как слону дробинка. Первое время службы Федя после обеда тоскливо взирал на соседние столы, за которые еще никто не садился. На них возвышались огромные алюминиевые бачки с супом на десятерых и чуть поменьше — с гуляшом. Просить добавки Федя не решался. Старшина Рудич командовал: «Встать! Шапки надеть. Выходи строиться». И Мамонтов отворачивался от бачков на соседних столах, не глядел на пузатые чайники, наполненные под крышку компотом.
Когда рота заступала на дежурство, Федя просился на кухню. Здесь можно было «закусить». Женька таращил на Мамонтова глаза, поражаясь, как это один человек может справиться с бачком гуляша или каши и еще выпить чайник компота. По субботам их кормили пончиками, и тогда по рабочей гимнастерке Мамонтова можно было судить, сколько ему досталось на кухне пропитанных подсолнечным маслом пончиков.
Женька не мог понять, почему Рудич воспылал сочувствием к аппетиту Мамонтова. Но воспылал, повел Федю к врачу, потом в хозяйственную часть штаба полка, и результатом этого хождения явился приказ о двойной порции для рядового пятой роты Федора Мамонтова.
7
Они повидали почти всех своих одноклассников. Ходили вместе, устало улыбались, слушая, кто, где и как устроился. Про себя считали: одни устроились, другие пристроились. Аркашка долбил: «Я, Женька, не буду отпуск догуливать. Поеду в Чебоксары. Как только ребята письмо пришлют, что место в общежитии есть, сразу еду». Женьке тоже хотелось в Чебоксары. Но в нем жила еще армия, помнилась тоска по дому, и он боялся, что в Чебоксарах вновь вспыхнет эта тоска. И еще была Зина. Семь дней еще не прошло. Он не звонил ей. Узнал, что она год назад ушла с фабрики, поступила в технологический институт.
За два года он не так уж часто вспоминал Зину. «Ты меня уже не любишь?» — этот вопрос дался ему тогда нелегко. Знал бы точно, что любит, спросил бы с улыбочкой. А то пришлось побороть в себе гордость, стараться, чтобы она не увидела на его лице унижения и страха. Он тогда испугался. Испугаешься, если исчезает вдруг то, к чему привык с седьмого класса, — ее обожание.
Зина жила в другом районе, но почти каждый вечер он видел ее на своей улице. Она шла с высоко поднятой головой и глядела прямо перед собой. Ни разу Зина не повернула голову к его дому, не посмотрела на его окна. Светлая легкая коса покачивалась в такт шагам.
Так было в седьмом классе. А с восьмого она стала возникать перед Женькой везде, где он появлялся. На стадионе, в парке, возле кинотеатра, зимой, весной и летом. Зина уже не заплетала косу, и девчонки из класса говорили о ней: «Вылитая Марина Влади».
— Это ты, Яковлев? — спрашивала Зинка, возникая перед ним. — А я к тете иду. Тетя тут недалеко живет.
Сначала он ей верил: и в теть, и в учительниц музыки верил, и в магазины, в которых продается какой-то грузинский сыр, который любит Зинина мама. Он даже поверил в Зинкину любовь к «Спартаку». Увидев ее на стадионе, он крикнул:
— Как тебе сегодня Гаврилов?
Гаврилов тогда забил три гола, и все — головой, в непостижимых прыжках. Болельщики стонали от счастья. Зина сидела на несколько рядов выше Женьки, стадион ревел, и он решил, что она не расслышала его вопроса.
— Гаврилов! — повторил Женька и поднял вверх кулак с оттопыренным большим пальцем.
Но Зинка так и не поняла, о чем он ей кричал.
Открыл глаза Аркадий Головин.
— Дурак ты, Женька, — сказал он. — Самая красивая девочка в школе бегает за тобой, а ты как бессердечный пень.
И после всего этого: «Ты меня уже не любишь?» — «Не знаю…»
Это «не знаю» чуть не поссорило его с Аркадием и Мамонтовым. В воскресенье они направились в город. Шли, поглядывая по сторонам, разговора не было, Женька подбрасывал увольнительный жетон и ловил его на ходу.
— Уронишь, — сказал Федя.
— Никогда! — ответил Женька и снова подбросил жетон. И уронил.
Был июль, самый замечательный месяц в тех местах, где они служили. Океан прогрелся у берега до тринадцати градусов, и некоторые смельчаки купались.
Деревья и трава в июле торопились наверстать упущенное. Сосны становились пушистыми, кедрач, стелившийся в низинах, упруго распрямлялся, деревья поднимали лапы с земли, становились выше. А трава в этом месяце вытягивалась в человеческий рост. В такой траве найти жетон было пропащим делом. Они ползали на коленях, стукались лбами — жетон не мог сигануть далеко, он просто исчез, испарился.
— Все, ребята! — поднялся с колен Женька. — Хватит. Влетит мне от старшины, но в первый раз, что ли? Идите без меня.
Мамонтов ничего не ответил. Сморщив лоб, как заведенный шарил по траве. И Головин постоял, подумал и тоже стал ворошить траву. А Женьке это надоело.
— Он на танцы опаздывает, — сказал про Мамонтова Аркадий Головин. — У него там свидание.
— Так пусть идет. Я-то при чем? — ответил Женька. — А я в полк вернусь, в шахматы поиграю.
— Он хотел, чтобы все вместе. Для поддержки. Он эту девчонку боится.
Жетон нашел Мамонтов. Лучше бы он его не находил.
8
Катю Савину Женька и Аркадий встретили на бульваре. Она толкала перед собой коляску, а из коляски торчали маленькие ботинки с испачканными землей подметками.
«Уже ходит», — подумал Женька.
— Год и два месяца, — сказала Катя, — зовут Пашкой. Павел. Редкое имя, правда?
— Бывает, — ответил Головин, а Женька хотел спросить, как зовут ее мужа-очкарика, но спросил другое:
— Ну и что дальше?
— Ты про жизнь? А кто это когда знал или знает?
— Я пойду, — сказал Аркадий, — мать ждет. Ругаться будет. Скажет, вернулся и засвистел. — Он продрался через подстриженную ограду из кустов акации и побежал к трамвайной остановке.
— Я позвоню! — прокричал ему вслед Женька и спросил Катю: — Учишься?
— И учусь, и работаю, и вот этого деспота выращиваю. На тебя, Яковлев, хорошо армия повлияла. Ты каким-то другим стал.
— Каким же?
— Не знаю. Менее гордым, что ли.
Ему не понравились ее слова.
— А ты не изменилась. Очкарика, наверное, своего затерзала разговорами.
— Очкарика своего я люблю. Слыхал про такое? Про любовь.
— Слыхал. Ты мне вот что скажи: еще детей рожать будешь?
— Нет.
— Почему?
— Мать жалко. Ведь на ней еду.
Все-таки после разговора с Катей осталось хорошее чувство. Хорошо, когда человек откровенен, не выпендривается, и еще хорошо, что ты имеешь право говорить с ним как с другом, потому что знаешь его с первого класса. И еще он подумал о том, что молодость самое страшное время. Вот Катька родила Пашку. Полюбила, вышла замуж и родила. А могла бы и не выйти замуж. Герка Родин работает на заводе, говорит: надо было после восьмого идти, протирал штаны на этой парте самых прекрасных два года. Сашка Югов где-то с экспедицией на Севере. Всех по своим местам растыкала жизнь. А может, не по своим? Странно и страшно то, что жизнь твоя зависит иногда от тебя. Поеду с Аркашкой в Чебоксары — и будет у меня одна жизнь, засяду за книги, поступлю в институт — другая жизнь. Женюсь на Зинке — третья. Так что же из трех? А может, из ста? А есть одно-единственное?..