Иван Абрамов - Оглянись на будущее
Голос у Тани мелодичный, управлять она своими жестами умеет прекрасно.
— С добрым утром, — сдержанно, сухо произнес Захар Корнеевич, принюхиваясь к остывшему костру. Глаза холодные, смотрят, будто ты стеклянный.
«Ну да не съедят, — все же нашел Иван утешительную формулу. — И Носачу хорохориться нечего, мы не у него в конторке, и мне можно бы чуток гостеприимнее».
— Ушицы не было, — развел Стрельцов руками. — Какая теперь рыбка? — А глаза, встретившись со взглядом Захара Корнеича, сказали иное: «По-хорошему и мы рады, но, если что, — не обижайся».
Чертова закваска. Это знают в Радице и старенькие, и маленькие. Сам Гордей Калиныч говорит: «Наша порода тоже не пышки с медом, но мы хоть заради собственной корысти никого под коленки не шибаем».
И насчет корысти верно, и насчет пышек правильно. Отвернулся Захар Корнеевич, засопел по-паровозному, сердито дернул всей пятерней обвислое, помятое поле черной шляпы. Не шляпа — гнездо воронье. Красные уши оттопырены, как у Винни-Пуха, коротенькие бровки потешно шевелятся, дряблые щеки вздуваются, что-то сдерживая из последних сил. Не знал бы Иван Носача по-настоящему, принял бы за человека чудаковатого и добродушного.
Таня, стрельнув глазами, обошла Ивана, как придорожную тумбу, и он понял это правильно: «Если хочешь, иди за мной, а не велит гордость — потом на себя пеняй». Все так, все понятно. «Ну, а куда идти-то, зачем? Комедия все это. Сама затеяла, сама и выкручивайся».
Как видно, Таня тоже правильно поняла ответ Ивана. Резко, вызывающе обернулась, оглядела Ивана пристально и бесцеремонно, усмехнулась и прошла к самому обрыву над речкой.
Почти три года дружат они. Сразу после школы. Правда, Таня поступала в институт, Иван ушел на завод, но не это разделило их. Последнее время и отношения с родителями Таниными ухудшились, и с Таней не улучшились. Ее понять тоже надо. Ее-то папа и мама любят без оговорок, искренне. И она, надо полагать, любит родителей. А почему их не любить? Но и не маленькая, понимает: не просто черная кошка пробежала между Стрельцовыми и Ступаками. Видно, что-то у нее есть на уме, коль подошла вместе с отцом.
Ситуация превратилась в нетерпимую. Ни Иван, ни Ступак, ни Таня не могли найти правильного тона.
Спасение пришло нежданное. Таня вдруг напряглась, изогнулась, вскинула руки и прыгнула с невысокого обрыва к воде, по-дикарски торжествующе воскликнув:
— Щука взяла!
Иван тоже увидел, что рогатюлька на ближней жерлице мотается, как ветрянка, а леса, всплескивая по воде, стремительно уходит куда-то в глубь омута за кустами.
Таня понимала толк в таких делах. Левой рукой схватив рогатюльку, она рванула лесу к себе, ступила в воду, наклонилась, сноровисто намотала мокрую лесу на правую ладонь и, рывками выбирая, вываживая, начала отступать к обрывчику. Наконец, откинувшись назад всем корпусом, выбросила на траву не щуку, но довольно внушительного леща.
Чистая работа. Можно сказать, для женщины — высший класс. Сам Носач одобрительно крякнул, ступил ближе к обрыву, наверно забыв на это время о распрях родов и о неурядицах в отделе, наклонился, уперев руки в коленки, сказал охрипшим от волнения голосом:
— Экий байбак!
— Посолиднее нашего, — звонко отозвалась Таня. Подцепила леща под жабры, подняла над головой, попросила, как видно, в азарте: — Подари, Иван.
— Бери, — ответил спокойно.
Оглянулась Таня. Сникла. Швырнула леща в траву, едва не отправив его опять в родную стихию, вытерла ладони о полы старенькой курточки и пошла по плесу, вяло переступая в самом деле очень красивыми ногами.
— Долбня ты, Ванек, — высказал Сергей свое мнение, когда и Носач отошел шагов на сорок. — Такая жар-птица к тебе сама… Лопух!
«И это ради истины? — спрашивал Ивана кто-то бесстрастный и посторонний. — Дружба — в жертву, любовь — в жертву, это еще куда ни шло. Но ты же эгоист. Примитивный и жестокий. Тебе нет дела, каково людям, с которыми ты… не находишь нужным знаться».
«Я виноват, — покорно, безропотно признал Иван. — Я понимаю, но все это не так».
И все же боль в душе сильнее того, что там родилось. Да и родилось ли? А если родилось, то для чего, что с этим делать? Как жить?
4
Всего полгода и не был-то Ивлев в цехе, а вот отвык. С отвычки грохот пневмозубил и сиренное завывание абразивов, вспышки яростного пламени и клубы сизого дыма Глушили и слепили. И когда выбрался за ворота, тишина приятно ошеломила. Конечно, и тут гремит, но не так близко, и тут суета, но не такая. Тут воробьи суетятся, тут солнце слепит. Полированная листва тополей, запах сирени, смешанный с заводскими гарями, зеркальца ряби на лужах вдоль шпал. Рельсы серебряные звенят балалаечными струнами. Окна в кирпичном корпусе заводоуправления радужные, веселые. И зацветающая яблонька на перекрестке аллеи. Чуткая душа посадила. Глянул на этакую красу, и нет в душе ни забот, ни напряжения.
«А черемуха отцвела, — откликом смутных желаний мелькнуло в мыслях. — Бобрики еще цветут, ландыши бубенчики набирают. Построю шалаш над Окой, повешу котелок на таган… А что, не могем разве?»
Но и грустновато немного. Так оно так, кончились шесть вполне трудных лет. Шесть лет фактически в две смены работал. Одна — в цехе, нелегкая смена, вторая в институте, тоже стой — не лежи. И все же светлое это житье — студенческое. Веселый нищий — звали когда-то студента. Виктору Ивлеву в нищих ходить не пришлось, заработки от учебы не страдали, но весело было в самом деле. Как пойдет теперь, дальше, в начальстве? И покосился на ромбик на лацкане новенького светлого костюма. Вписался ромбик. В самый раз там.
Примерившись, прыгнул на выступающую из лужи шпалу, замахнулся на воробьев, прикрикнул начальственно:
— Эй, шайка! Уймитесь, не то дружинников позову!
Пошел неторопливо, иногда прыгая через две шпалы, радостно вдыхая запах пропыленной заводской полыни, прислушиваясь к звукам, растекающимся над заводом и над городом, втихомолку напевая: «А ты пиши мне письма мелким почерком…»
Перед проходными приосанился, бестрепетной рукой вынул и показал вахтеру новенький итээровский пропуск, вышел на широкую площадку перед заводоуправлением, огляделся и сник. Все это хорошо: и ромбик на лацкане, и пропуск с правом входа-выхода в любое время суток, и новенькая светлая тройка, какие носят только большие ученые да еще дикторы Всесоюзного телевидения. Но грустно, еще как грустно. Сварщиком Ивлев пошел не с бухты-барахты. Он с мальчишества мечтал именно об этой профессии, он любил и свою профессию, и свою работу. И вот как теперь, как дальше получится — трудно сказать. Инженер-технолог тоже профессия не плохая, но ради нее надо расстаться с любимым делом. И впервые за много лет подумалось, что, быть может, поторопился он однажды, подав документы в институт. Очень уж крупная волна захлестнула тогда всех. Учиться, учиться, непременно добиваться диплома… У сварщика Ивлева теперь было два диплома. Он имел право варить все, что вообще можно сварить. А технолог может получиться средненький. Грустно.
И пошел Виктор дальше, свесив голову, будто не с бывшей профессией — с юностью прощался. Постоял перед тумбой, хаотично оклеенной всякими афишами и плакатами, пощурился на накалившееся солнце, в тройке стало жарковато, подсвистнул бойкому репелу, обжившему не по росту огромную скворечню. Достал монету и направился к автомату газированной воды на противоположной стороне улицы. На самой середине мостовой что-то тонко и натужно скрипнуло, буквально впритир, чуть не зацепив штанину, остановилась голубенькая машина, старенький «Москвич», заботливо вымытый и ухоженный. Распахнулась передняя дверца, и хорошо знакомый, милый голос спросил:
— Вы что это, дорогой товарищ-гражданин, под чужие автомобили бросаетесь? Купите себе, тогда и бросайтесь сколько душе угодно.
— Танюша… — оторопел Ивлев, не сразу уразумев, что же произошло. — Ты? За рулем? Боже, и в самом деле под колеса лягу.
— Не надо под колеса, садись, — указала Таня на место рядом с собой. — Ты сейчас такой элегантный, такой загадочный, что я чуть не врезалась в тумбу, на тебя загляделась. Садись, садись!
Три года ходил по пятам за этой девушкой Виктор Ивлев. И в институте, и в прочих местах, где только случалось, говорил ей всякие слова, но ни разу не услышал вот такого ласкового. Обошел Виктор «Москвич», открыл дверцу, окинул беглым взглядом и окрестности, и обивку в машине, и Таню. Долго на нее засматриваться нельзя. Не любит. Но сейчас встретила его взгляд улыбкой. Опустила тяжелые ресницы, чего-то застеснялась, сказала тихонько:
— Мне сегодня двадцать. Ровно двадцать. И вот видишь я одна.
«В каком смысле?» — хотел спросить Ивлев. Слава богу, утерпел.
— Приглашаю тебя, товарищ инженер, — еще пуще засмущалась Таня. Виктору в голову не пришло, что ее смущение деланное, что она почему-то хочет сейчас казаться робкой девочкой. — Будем отмечать эту круглую дату на лоне природы.