Василий Еловских - Четверо в дороге
— Это все же касается не только вас лично. Если у меня не корова, а целая ферма, то мысли о ней будут все время лезть в голову. Поехал в командировку, а думка одна — как бы быстрее домой вернуться. Такому человеку и передохнуть некогда. На работе спит. Я же видел вчера на планерке. Дремлют. Даже посапывают. И не до учебы таким...
В приемной хохотал Саночкин, с кем-то говоривший по телефону:
— В воскресенье встречай! Поллитровочка чтоб и все прочее. Ну, а я, как договорились, везу свинью и трех барашков.
Саночкин! Где-то что-то было у Лаптева связано с этой фамилией. Не с Митькой, а с фамилией его. Может быть, встречался еще один Саночкин? Нет, не вспомнить. Но фамилия навевает что-то бодрое, хорошее.
Когда Птицын ушел, Лаптев пригласил Саночкина. Надеялся увидеть недалекого, разболтанного, пустого человека, одного из тех, которые доставляют лишь неприятности, но сразу понял: Митька неглуп, глаза понимающие, прозорливые.
— Скажите, сколько вы имеете личного скота?
— Скота?
— Да, да, личного скота.
Саночкин качнулся, устраиваясь поудобнее на стуле, и на Лаптева пахнуло винным перегаром.
— Сегодня успели выпить или вчерашнее не выветрилось?
— На какой вопрос отвечать? — усмехнулся он.
— На оба.
— Пропустил сегодня стакашек, был такой грех.
Лаптев с досадой махнул рукой: какой разговор с пьяным!
— Вы про скот спрашивали. У меня двадцать восемь голов. Коровьих, овечьих, свинячьих. Больших и маленьких. Куры, гуси и утки не в счет. Я свою ферму во как поставил! — Он поднял кверху большой палец и хохотнул. Хохоток короткий, приглушенный, многозначительный. — Сальцо у моих свиней трехслойное, так и тает во рту. Особливо, если после водочки. Заходите, угощу. Овечки тонкорунные. Не то чтоб самой-самой высшей породы, но мерлушка хорошая, на толкучке с руками готовы оторвать. А коровы мои дают столько, что на всех конторских и молока и сметаны хватит. Попробуйте найдите еще таких коров. В совхозе-то и ветврачи, и зоотехники.... Науку всякую применяют, а скотина тощая — кожа да кости и все чё-то дохнет от мудреных книжных болезней. А у меня здоровешеньки. Вот такось!
«Говорит, будто задеть хочет. Почему?.. И смотрит свысока. Черт знает что! У совхоза одни убытки — больше ста тысяч рублей в год. Кормов не хватает, свинарники — дрянь. Урожаи ничтожные. А люди... каждый живет сам по себе. Что тому же Саночкину зарплата? Лишь бы числиться на работе и пользоваться преимуществами совхозника. Саночкин! Где же встречал я эту фамилию?»
К чему-то вспомнилось... Знакомый пенсионер говорил ему: «Важно показать себя поначалу. Первое время работай на полную катушку, а потом, когда завоюешь авторитет, можно и с прохладцей». Иван Ефимович принял слова старика за шутку, а сейчас ему было ясно, что старик говорил всерьез. Сложна и объемна, видать, наука приспособленчества, и много их, кандидатов и докторов приспособленческих наук.
Из города позвонил председатель райисполкома Ямщиков:
— Ну, как у тебя дела? — Голос веселый. Ждет веселого ответа. — Побольше требовательности... Побольше контроля... В Новоселово только так привыкли.
2
Много в биографии Лаптева было и необычного, и огорчительного. Еще не стар — 1925 года рождения, а участвовал в боях с фашистами.
Летом сорок пятого с запада потянулись в Россию эшелоны с фронтовиками; победители возвращались домой, а навстречу им, без песен и музыки, спокойные и незаметные, ехали в теплушках солдаты-чекисты. Ехали воевать. О тех боях газеты не сообщали, и солдаты умалчивали в письмах. Это были особые бои, когда не рвались снаряды, не падали с самолетов бомбы. Но зловеще-игривый, тонкий посвист пуль Лаптеву стал хорошо знаком. Чекисты вылавливали фашистов, которые по одному, а чаще мелкими группами в три-пять человек скрывались в лесах Прибалтики. Солдаты — многие из них были совсем молоденькими, с нежными детскими щечками и тонкими детскими голосами — умирали и тогда, когда все считали, что наступил мир и покой.
Лаптева дважды ранили, один раз при необычных обстоятельствах.
Осматривали они безлюдный, заброшенный хутор — старый, полуразрушенный дом в четыре окошка и ветхие сараи. В углу небольшого сарайчика — куча соломы. Он никак не мог подумать, что в соломе прячется человек — куча казалась слишком маленькой. Поддел штыком солому так, не зная зачем, — два оглушительных выстрела почти слились. Резко ударило в бедро...
Рана скоро зажила. А через полгода — снова госпиталь. Лаптев тогда шел в цепи третьим слева. Во взводе больше тридцати солдат, а две пули, выпущенные фашистами, попали именно в него. Может быть, потому, что был выше других ростом. Теперь помнил только удар в грудь и больше ничего. Остального будто и не было...
Ушел в армию из деревни, и вернулся в деревню. Она привычна, знакома, а все привычное манит. Будто давным-давно, как во сне, было все: заочная учеба в институте, работа в МТС, за которую Лаптев получил орден Ленина. Когда стал председателем райисполкома и когда все вроде бы уже окончательно наладилось, неожиданно пришла беда, да такая, что всю жизнь изменила. Врач, отводя глаза, сказал Ивану Ефимовичу: «Ну как вы могли запустить болезнь до такой степени? Столько признаков: потеря аппетита, сухой кашель, постоянная температура, одышка... Туберкулез — болезнь тяжелая...»
И майский день утратил радужность: солнце по-прежнему светило, но уже раздражающе ярко и холодно; свет солнечный вдруг приобрел тоскливый сероватый оттенок, будто проходил сквозь пылевую завесу.
Но болезнь отступила, туберкулез теперь излечивают. Когда до выхода из больницы оставалось два дня и он наконец уверился, что будет жить, пришло письмо от Брониславы. Жена писала: «Я не могу больше... Я тебя уважаю, но не люблю. Ты уже здоров, по-прежнему полон сил, и моя помощь тебе не нужна. Так будет лучше...»
Многое можно стерпеть, но не ложь. Решила уйти — уйди, зачем лгать. Лаптев не знает, где она, и теперь уже не жалеет, что они расстались. А тогда было до слез обидно. Единственная мысль утешала его: «Я и так-то некрасив, а тут еще болезни...»
Он до сих пор дивится, что привлекло Брониславу в нем: неуклюжий, большой, костистый... Природа-скульптор не долепила его, создала скуластым, со впалыми щеками, насупленными бровями, лысым. Люди, однако, говорили, что его неказистость особого рода, не отталкивающая, наоборот, мягкая, добродушная, располагающая к себе, и, как сказала однажды Бронислава, — «у тебя умная улыбка». Смотрел на свою улыбку в зеркало, ничего умного не нашел.
Он всегда чувствовал себя немного неловко и, может быть, от этого горбился. Когда-то в молодости некрасивая внешность приносила ему много огорчений, и, стараясь скрыть излишне простоватое и, как ему казалось, неприятное выражение лица, он часто хмурился, так же вот, как главный экономист Дубровская на несостоявшейся планерке.
Не повезет, так не повезет. Вышел из больницы туберкулезников, лег к хирургам — сказалась рана в груди. И тут пошло: проверка, анализы, один врач, другой... Лаптев и не подозревал, как много в его теле «отклонений от нормы». Долго лечился, получая пенсию по инвалидности. Снова работал и снова лечился. Начал мечтать о диссертации по животноводству. И когда почувствовал себя хорошо, радуясь и дивясь этому, захотелось заняться делом, наиболее близким ему. В облсельхозуправлении сказали: «Утюмов собирается уходить, так что со временем, если, разумеется, вы покажете себя с положительной стороны, можем рекомендовать вас директором совхоза». Об этом слышать было неприятно: будто он мечтает о высоких постах. И уж если стремишься к чинам — работай в областном центре, оттуда дальше ускачешь. Он хотел проводить научные опыты. Громко звучит: «научные», и Лаптев никогда никому не говорил об опытах, это была его тайная мечта.
Однако в совхозе он совсем не думал ни о диссертации, ни об опытах.
...В Травное он прибыл под вечер. Сумерки были грустными, тихими, окна в домах еще не светились. В центре села стояли полуразрушенная церковь и два кирпичных двухэтажных дома без дверей и крыш — одни старые-престарые грязные стены, облезлые, побитые, как будто после бомбежки, угрожающе глядевшие на мир божий пустыми глазницами-окнами. Синеватый снег на улицах и скелеты высоких тополей дополняли эту картину. В Травном когда-то был женский монастырь, кажется, самый древний за Уралом и, судя по документам, хранящимся в краеведческом музее, очень богатый, хотя земли тут плохие и много болот. В Травном был монастырский центр, а в Новоселово, где до революции стояло лишь несколько бревенчатых домов, окруженных трясинами, камышовыми озерами, заваленными буреломом, — ссыльное место, здесь пребывали самые непокорные монашенки.
«Какая келейная тишина, — думал Лаптев. — Даже настроение портится».
В конторе фермы сумерничали три женщины. Зажгли свечу, стоящую в стакане.