Даниил Гранин - Кто-то должен
Так вот оно что — у Дробышева словно отлегло, все прояснилось. И как он сразу не догадался: псих. Обычнейшее явление среди неудачников такого типа. Псих, шизик, милый ты мой, — он испытывал к нему почти нежность, — какой же спрос, если псих, можно не обижаться, не реагировать.
— Надо же, что ж вы так довели себя… — новым, нежно-докторским тоном сказал Дробышев.
— Это меня довели.
— Нет, Костик, ты, конечно, себя перемучил, — не вытерпела Клава.
Они заспорили: он — виновато оправдываясь, она — с наболевшим упорством. Из ее напоминаний, упреков Дробышев узнал, как Селянин явился к ней на работу, в профилакторий, и выступил с речью «Кто украл у вас четырнадцать миллионов». Показывал там фотографии Брагина, Кравцова, Непишева.
— Непишева? — Дробышев расхохотался, свободно, благодушно, ибо отныне с Селянина не было никакого спросу.
— Смешного мало, представляете мое положение, — сказала Клава, передергиваясь от давнего стыда и испуга, — а потом он отправился в мединститут и стал объяснять студентам, сколько больниц можно построить на эти деньги.
— Ну а что, что мне было делать! — воскликнул Селянин, вскакивая с места, прижимая руки к груди. Что-то похожее на уважение к его нелепым поступкам шевельнулось у Дробышева. Но тотчас ему привиделось, как Селянин прокурорски обличает Брагина, Кравцова и, главное, Непишева, и он окончательно развеселился от этой балаганщины.
— Глупо, глупо, я понимаю. — Селянин наспех заискивающе улыбнулся Клаве. — Ну ничего, теперь я здоров. Им всем назло… — Он остановился и стал внимательно разглядывать Дробышева, как бы прислушиваясь. — А вы обрадовались? Все изменилось, да? Теперь вам можно меня расценивать иначе. Каждое мое слово… Я знаю, я замечал… — Он повертел пальцем у виска, диковато выпучил глаза и хихикнул. — Сумасшедший? Да, мне теперь стало труднее. Вот и наш разговор тоже по-другому пойдет… Вы сейчас начнете ласково увещевать… Потому что я ведь могу укусить…
Огромные черные зрачки его и впрямь казались безумными. Суетливые, размашистые жесты и задыхающаяся речь — все вдруг обрело какой-то сомнительный смысл.
Выбрав деловито-серьезный тон, Дробышев сказал:
— Ерунда, не обращайте внимания, ничего не изменилось, — но тут же подумал, что и эта деловитость разгадана Селяниным. На мгновение у него появилось гнусное ощущение: будто череп его стал прозрачным и Селянин видит, как там возникают, складываются мысли. Это было невероятно. Знал ли сам Селянин об этом? Дробышев смотрел ему в глаза и видел в темной пламени зрачков судорожную ухмылку.
— В конце концов, многие гениальные люди имели какие-то сдвиги, — насильно произнес Дробышев совсем не то, что хотел сказать. — Достоевский, например. Гоголь. Всякий творческий человек немного того…
— Да, да, — как-то рассеянно подтвердил Селянин. — Не все ли равно, кто сделал, псих или нормальный, важно, что сделано. Я заставлю их признать…
Пунктик это у него был или все же он не понимал, что после больницы он уже человек конченый. Брагину нечего опасаться, достаточно предупредить, просто намекнуть, и Селянин может доказывать что угодно, всерьез его уже принимать не станут. Крышка ему. И угадывание мыслей не поможет. Сюжет фантастического романа: человек обладает могуществом чтения мыслей и ничего не в состоянии добиться. Потеха! Это поразило Дробышева и некоторым образом утешило. Не то чтобы он всерьез полагал, что Селянин читает мысли, но все же, допустим, если читает, и что толку?..
— …На прошлой неделе я наконец пробился к Непишеву.
— Так, так, — предвкушая, сказал Дробышев.
— Я его все же убедил. Я ему доказал. Лед тронулся.
— Да ну?
— Напрасно иронизируете. Вчера мне уже звонили. Предлагают ехать в Кремнегорск. На опытный завод. И второй вариант… Не угадаете… Вы слишком трезвый. А знаете, логика никогда не создала ничего великого. — Не торопясь Селянин прошелся по комнате, растягивая предстоящее торжество, вознаграждая себя за недавние унижения. — Так вот, приглашают меня перейти в КБ, к Брагину.
— Ну что ж, прекрасно, — с каким-то секретом произнес Дробышев.
— Да, прекрасно. Не знаю, что вы там подразумеваете, но я-то понимаю, откуда ветер дует. Они запросили пардону. Убедились, что со мной им не сладить. На сделку вынуждены пойти. Приручить меня.
— И что же вы решили?
— Ха! Никаких компромиссов. Свернуть меня с моего пути — дудки!
Клава вздохнула. Прерывистый этот, обреченный вздох напомнил Дробышеву ее отчаянный голос в телефоне… «Не могу, не могу больше».
Перед ним разом как бы открылась их совместная жизнь в течение последних лет: пустые надежды, обещания, неудачи, его болезнь, исступленная злоба на весь мир, угрозы, а она должна соглашаться с ним, поддакивать, лишь бы не раздражать, иллюзии, которыми он морочил ее, и снова разочарования. Ежевечерний стук на машинке. Жалобы. Письма. Запах лекарств. Все стоило денег. Дробышев увидел ее чиненые матерчатые туфельки, штопку на колене и другую у щиколотки. Ноги у нее были красивые, и от этого Дробышеву стало еще больше ее жаль.
— А что если Брагин на это и рассчитывал, — сказал он. — На это самое ваше завихрение. На ваше самомнение. На ваше, извините, тупое упрямство. До чего ж вы примитивны. Вас можно вычислить наперед, любые ваши реакции. Такими, как вы, управлять ничего не стоит. Брагин нуждается в вас! Эх вы…
Комбинация, затеянная Брагиным, отчетливо представилась ему. Он любил решать шахматные задачи. Это было что-то вроде трехходовки, с правильным матом, экономным и чистым. Селянин сам шел под мат. Других ходов у него не было, то есть были, но в его характере других не могло быть, и Брагин это учел. Брагин ничего не делал зря. Чтобы окончательно ликвидировать всякие слухи, он сам приглашает Селянина к себе в КБ. Приглашает, когда Селянин повержен, вроде обезврежен: смотрите все — Брагин готов простить маньяка, который клеветал на него, сутяжничал; мало того, Брагин помогает этому человеку, чем может. Ох и хват! В глазах Непишева Брагин сразу очистится. Непишев терпеть не может всяких сомнительных историй.
— Чушь! Чушь! — замахал руками Селянин. — Это вы нарочно. Ваши домыслы. Сейчас важно не поддаться. Знаете, это ужасно — сплоховать в последний момент, когда уже там дрогнули. Достаточно мне еще немного выстоять… — Он схватился руками за свои короткие черные волосы («Их же там всех под машинку!» — сообразил Дробышев). — Нет, нет, Клава, ты не должна…
Слушать его было тягостно, точно больного, который не желает сознавать безнадежность своего положения.
Дробышев покосился на Клаву, она как-то машинально успокаивающе кивала. Наверное, она ничего не слышала. Взгляд ее отрешенно блуждал по кабинету, впитывая спокойный уют этого чужого налаженного быта. Она как бы нежилась в солнечных бликах рыбешек, играющих в аквариуме, в ряби книжных корешков за стеклами высоких полок. И эта блестящая, удобная стойка с пластинками. И серия гравюр на стенах. Виды старого Петербурга — Дробышев приобрел их недавно, сам окантовал мореным багетом, и ему было приятно, что она заметила их. Они придавали кабинету особенность. Не то что обычные репродукции Ван Гога, Модильяни, Серова… Она любовалась без всякой зависти, отдельно от своей судьбы и все же по-женски примеряя к себе, к своему вкусу, по-иному переставляя мебель, наводя, как это пыталась Зина, порядок на его столе… Солнце высветило ее золотистые волосы и глаза. Зеленоватая, прозрачная их глубина была полна печальной мечтательности.
Откуда-то из подсознания, а по-старому, так из глубины души, вынырнуло у Дробышева не воспоминание и не мысль, скорее нечто похожее на давнее сновидение, в котором он, Дробышев, уже был не Дробышев, а Селянин или такой же, как Селянин. Вернее, не был, а мог быть таким. Один шаг отделял его от подобной судьбы. Сладостное и в то же время жутковатое чувство порой тянуло его заглянуть в ту несостоявшуюся жизнь.
Меняли масло в трансформаторе. Стоя над душной глубиной пустого кожуха, Дробышев проверял заземление. Внизу лоснились плетения обмоток. Монтеры чистили изоляторы. Гудя, полз мостовой кран. И среди привычных звуков, запахов, движений совершенно незаметно возникало понимание того, как параллельно работают трансформаторы. Что творится здесь, внутри. И сразу все стало просто, будто и не было полугодовых поисков, расчетов, будто он и не бился над этой путаной задачей, не отчаивался.
Решение пришло само собой, он принял его как запись в студенческом конспекте. Понадобилось полчаса или больше, чтобы он уразумел случившееся. Осторожно, с застывшим лицом, он спустился в машинный зал, прошел на пульт и на обороте суточной ведомости стал записывать. Он просто механически записывал под диктовку. Ни до этого, да и, пожалуй, после с ним не происходило ничего подобного.