Лев Правдин - Берендеево царство
Ничего я еще не понимал тогда. Я был просто смят ее смехом, ее ликующим голосом.
Она была счастлива, потому что не подозревала даже, кто тот горемычный счастливец, который открыл ей такую жизнь. И его она любит, а не меня. Его не было, этого другого, она сама выдумала его и поставила на моем пути. Он, выдуманный, торжествующе смотрел на меня из темноты. Он смеялся надо мной, а я ненавидел его, и нерассуждающая горячая ревность овладела мною.
Я не знаю, что бы я сделал в этот вечер! Я был готов на любой поступок. У мальчишки в четырнадцать лет страсти не так скованы рассудком, как у взрослого человека. Ему неизвестны расчеты и соображения, которые бы могли оказаться сильнее его желания или его чести.
Мне казалось, что я, как честный человек, должен разбить ее бредовые мечты насчет воображаемого любовника.
А о том, что это разобьет ее жизнь, я не подумал.
В это время появился ее отец. Мы не слышали, как он подошел к воротам со стороны двора.
— Верка?
Она не ответила. Тогда он открыл калитку и выглянул на улицу.
— Ты тут с кем? — Увидав меня, он громко зевнул: — А, это ты…
Он почесал грудь, просунув руку под свою полосатую сарпинковую рубашку, и еще раз зевнул.
— Это, значит, я вам помеха? — спросил он хмуро.
— Нисколько, — недовольным голосом ответила Вера.
— А замолчали?
— Один разговор договорили, другого начать не успели.
— А про что разговор?
— О господи! — воскликнула Вера. — До всего вам дело. Шел человек мимо, какая, говорит, погода. А вам бы только тиранить меня. Спокойной ночи.
Она подошла ко мне и крепко сжала мою ладонь тонкими холодными пальцами.
— Завтра буду ждать, — прошептала она и громко сказала: — Спокойной ночи.
И бесшумно исчезла, как растаяла в темноте.
— Спокойной ночи, — ответил я и двинулся по улице в свою сторону, но, услыхав за спиной мягкий стук деревяшки, остановился.
— Постой-ка, чего скажу, — услышал я хрипловатый голос Порфирия Ивановича, — ты комсомол или еще не вступил?
Узнав, что заявление подано, но еще пока проверяют, какой я человек, сапожник заверил:
— Примут. Хочешь, Глафире скажу, поруку за тебя дам.
— Нет, не надо.
— О! Гордый!
— Сам пробьюсь!
Сапожник одобрительно повторил:
— Гордый. Это хорошо.
— А говорят, гордому жить трудно.
— А ты не слушай. Стой на принципе и тогда своей жизни добьешься.
Мы остановились в темноте у какого-то палисадника под длинными ветками акации с узорчатыми листьями. Я не видел лица своего собеседника, но мне казалось, что его глаза смотрят на меня пронзительно и надменно, как на митинге. Мне очень хотелось уйти, но я не решался, думая, что, если только я сделаю шаг, он остановит меня или пойдет следом за мной. Помолчав, он спросил:
— К Верке зачем приходил?
— Шел мимо, — начал я, но он не дал мне договорить.
— Ты вот что, — тихо, с такой неохотой, словно его насильно заставляли признаваться, заговорил он. — Не надо тебе этого. Ее тревожить. Зря обольщать не надо. Я вижу, какая она сделалась с того дня, как ты ходить стал. Брось, говорю. Прошу как человек.
Еще не успев понять, чего он хочет от меня, я восторженно выкрикнул охрипшим от волнения голосом:
— Она очень хорошая, я не видел лучше!..
— Уродка она, — жестко перебил сапожник. — Ты что, слепой?
— Неправда!
— Я говорю…
— Нет, неправда!
Наверное, моя горячность подействовала на него, он перестал возражать и только громко дышал в темноте.
— Ладно, — устало выговорил он, — иди. И запомни, что между нами сказано. Не послушаешь, тогда смотри…
Недоговорив, он пошел к своему дому, больше чем всегда припадая на деревяшку.
12А утром из всего, что сказал мне вчера сапожник, я уже ничего не помнил, вернее, я просто не воспринял темного смысла его предостережений и его желания зачем-то опорочить Веру в моих глазах.
Жизнь катилась, как солнце по степному широкому небу, горячая, голодная, босая, требующая от тебя всего, чем ты богат.
Жизнь не любит скупых и расчетливых. Если ты ничего не отдаешь или отдаешь с расчетом, то ничего и никогда не получишь. Этому нас никто не учил, просто нам ничего не было жалко для друзей и для жизни.
Глафира спросила у меня:
— Что ты там про меня придумал?
— Это вам Сережка сказал?
Она только что вернулась из волости, куда ездила с продотрядом комиссара Рольфа. На усталом лице мелькнула чуть заметная улыбка, совсем как у мраморной Афины. Она стояла, широко расставив ноги, кобура плотно лежала на бедре, и она улыбалась — богиня войны и труда.
— Никто мне не говорил. Я сама слыхала. Афина Паллада — разве похожа?
— Да, очень.
— Чудной ты! Рольф, слышишь? Рольф?
Я оглянулся: в темном углу у двери сидел продкомиссар. Он посмотрел на меня, и его тяжелые усы дрогнули от смеха, и он еще больше стал похож на тихого деревенского учителя. Нисколько он не напоминал того грозного комиссара, о котором рассказывали легенды.
— Это про него ты говорила? — спросил он у Глафиры.
— Он самый, петроградский парнишка.
Уперев руки в расставленные колени, он потянулся ко мне и, почему-то понизив голос, спросил грозно и сочувственно:
— Как там в Питере? Трудно?
— Там хорошо! — убежденно ответил я.
Необычайно удивленный таким ответом, он вскинул голову:
— А зачем же уехал?
— От голода уехали. Нас пятеро у мамы.
— Голод, а говоришь — хорошо?
— А что, только от сытости хорошо бывает? — возразил я не очень вежливо, потому что мне уже приходилось отвечать на подобные вопросы, и меня всегда возмущали люди, не понимающие таких простых вещей.
Мой ответ пришелся по душе Рольфу.
— Ого! — воскликнул он обрадованно. — А ведь это здорово верно! — И, повернувшись к Глафире, сказал: — А ты говорила, он несмелый.
— Я говорила, что трудно ему будет жить.
— Ему? — Рольф сощурил глаза. — А это, учти, здорово, если трудно жить.
— Вежливый он уж очень, кроме того, — не сдавалась Глафира.
— Вот именно в чистоте души и есть главная сила человека. Думаешь, который много кричит, тот и смелый? Эх ты, Глашка! Вот я его в продотряд возьму, посмотришь, какой он тогда окажется вежливый.
Она рассмеялась и восхищенно спросила у меня:
— Ну за что мужики его боятся, некоторые прямо доходят до ужаса.
— Некоторые — это кулаки, контра. Им и положено нас бояться.
Говорил он негромко, медленно и с такой расчетливостью, будто каждое его слово стоило денег.
— Криком да угрозами нынче никого не возьмешь. Привыкли. Надо, чтобы они в сознание вошли и сами сообразили, что если отдадут хлеб, будет хорошо, а не отдадут — будет очень плохо. Когда они до этой мысли допрут, то, считай, все в порядке. Советская власть — это тебе не шутки.
Он встал и, сутулясь, прошел по комнате.
— Измором берешь? — спросила Глафира.
— Ты знаешь, чем я беру, — ответил он и пошел к выходной двери. Там он остановился в ожидании.
И она пошла к нему, как-то необычно плавно раскачивая плечами, словно бережно понесла себя. Засмотревшись на нее, такую необычную, я не догадался вовремя уйти. Он что-то тихо сказал Глафире. Она ответила:
— Ох, милый мой, больше всего боюсь обабиться раньше срока!
— Бойцы-то, что же, они тебя миловали?
Уходя в соседнюю комнату, я услыхал ее смех.
— Измором берешь? — снова спросила она.
13На следующее свидание я шел с твердым намерением не говорить Вере о своем невольном обмане, запомнив ее слова о том, что она будет ждать сколько надо, хоть всю жизнь, если только будет уверена в любви. А главное, я боялся, что, узнав правду, она возненавидит меня и не захочет встречаться со мной.
Уж лучше ждать всю жизнь. Откуда мне было знать, что на девичьем языке это означает не больше, как согласие потерпеть в крайнем случае до завтра. А я все принимал бесхитростно, так, как сказано.
Я уже больше не стал таиться, как вчера, и, убедившись, что Вера одна и ждет, сразу направился к ней. Она бросилась ко мне:
— Ну что? Где он?
Ее иконописное лицо дрожало. Нетерпение, страх, надежда сделали его еще прекраснее.
— Почему он не идет? Ты скажи ему, что я не могу больше. Мне его надо видеть. Пусть он придет, хоть на минуту, чтобы я увидела его, чтобы услыхала… Ты когда от него?
Мне стало очень не по себе, но пришлось соврать, что я видел его совсем недавно, и что он очень занят в ячейке, и ему приходится часто выезжать в волость.
— В ячейке. Там Глафира. Эта ваша ячейковская царица, — проговорила Вера уже более спокойно.
Радуясь, что разговор уклонился в сторону, я ответил:
— Никаких у нас цариц нет.