Артем Веселый - Россия, кровью умытая
— Помещиков на фронт!
— Полицейских на фронт!
Кто-то кричит:
— Куда девали царя Николашку?
В суконной поддевке отвечает:
— Мы его судить думаем.
— Долго думаете. Ему суд короток. Царя и всю его свору надо судить в двадцать четыре часа, как они нас судили.
— Пускай пришлют сюда жандармов и помещиков, — смеется фейерверкер Пимоненко, — мы их сами разорвем и до турок не допустим.
— Сказани-ка, Остап, про Тифлис, про кошек серых…
— Сказани… Мы их слушали, нехай нас послушают.
Остап Дуда встал ногами к нам на плечи и давай поливать. А глотка у него здорова, далеко было слышно…
— Господа депутаты, — звонко кричит Остап Дуда, — вы страдали по тюрьмам и каторгам, за что и благодарим. Вы, борцы, побороли кровавого царя Николку — кланяемся вам земно и благодарим, и вечно будем благодарить, и детям, и внукам, и правнукам прикажем, чтобы благодарили… Вы за нас старались, ни жизнью, ни здоровьем своим не щадили, гибли в тюрьмах и шахтах сырых, как в песне поется. Просим — еще постарайтесь, развяжите нам руки от кандалов войны и выведите нас с грязной дороги на большую дорогу… На каторге вам не сладко было? А нам тут хуже всякой каторги… Нас три брата, все трое пошли на службу. Один поехал домой без ноги, другого наповал убило. Мне двадцать пять лет, а я не стою столетнего старика: ноги сводит, спину гнет, вся кровь во мне сгнила… Поглядите, господа депутаты, — показал он кругом, — поглядите и запомните: эти горы и долы напоены нашей кровью… Просим мы вас первым долгом поломать войну; вторым долгом — прибавить жалованья; третьим долгом — улучшить пищу. Низко кланяемся и просим вас, господа депутаты, утереть слезы нашим женам и детям. Вы даете приказ: «Наступать!» — а из дому пишут: «Приезжайте, родимые, поскорее, сидим голодные». Кого же нам слушать и о чем думать — о наступлении или о семьях, которые четвертый год не видят досыта хлеба? Разве вас затем прислали, чтоб уговаривать нас снова и снова проливать кровь? Снарядов нехваток, пулеметов нехваток, победы нам не видать как своих ушей, а только растревожим неприятеля, и опять откроется война. Нас тут побьют, семьи в тылу с голоду передохнут… Генералы живы-здоровы, буржуи утопают в пышных цветах, царь Николашка живет-поживает, а нас гоните на убой?.. Выходим мы из терпенья, вот-вот подчинимся своей свободной воле, и тогда — держись, Расея… Бросим фронт и целыми дивизиями, корпусами, двинемся громить тылы… Мы придем к вам в кабинеты и всех вас, партийных министров и беспартийных социалистов, возьмем на копчик штыка!.. Чего я не так сказал — не обижайтесь, товарищи, наболело… Кончайте войну скорее и скорее!..
Мы:
— Ура, ура, ура…
Депутаты пошептались, наскоро разъяснили нам, за кого голосовать, и — в автомобиль, и — дралала…
А мы вдогонку ревем:
— Ми-и-и-и-ир!
Полк наш три дня кряду голосовал прямым и равным, тайным и всеобщим голосованием. Листками избирательными набили урну внабой. Почетный караул к урне приставили и порешили, как было приказано высшим начальством, хранить наши голоса в полковом комитете впредь до особого распоряжения.
Живем, о мире ни гу-гу.
Офицеры из России газеты получали, но нам ничего не рассказывали: все равно, мол, рядовой, баранья башка, речь министрову не поймет.
Письма с родины доходили на фронт редко. Читались письма принародно, как манифесты. Семейные обстоятельства наши были одинаковы. Доводили нас родные до сведения о своей невеселой житухе. Мы на фронте страдаем, они в тылу страдают. Наслушаешься этих писем, злоба в тебе по всем жилам течет, а на кого лютовать — и не придумаешь толком. Еще пуще разбирает охота поскорее домой воротиться, хозяйство и семью посмотреть.
Так и жили, томились, ждали какого-то приказа о всеобщей демобилизации, на занятия не выходили, работой себя не донимали, в карты играть надоело, а курить было нечего.
Проведала братва, будто в городе Трапезунде на митингах насчет отпусков до точности разъясняют. Полковой комитет вызывает охотников. Выкликнулись мы трое — Остап Дуда, пулеметчик Сабаров да я — и пошли в Трапезунд на разведку.
Время мокрое, грязь по нижню губу, сто верст с гаком перли мы без отдыху — на митинг боялись опоздать. Напрасны были спасенья, митингов не переглядеть, не переслушать — и на базарах, и в духанах, и на каждом углу по митингу.
На митинге нам открылась секретная картина:
— Бей буржуев, долой войну.
Справедливые слова!
Меня аж затрясло от злости, а по набрякшему сердцу ровно ржавым ножом порснуло.
— Нечего, — говорю, — ребята, время зря терять: сколько ни слушай, лучшего не услышишь. Всем свобода, всем дано вольным дыхом дышать, а ты, серая шкурка, сиди в гнилых окопах да зубами щелкай. Снимемся всем полком и — прощай, Макар, ноги озябли.
Товарищи меня держат.
— Постой, Максим, погоди.
— Треба нам, как добрым людям, почайничать и перекусить малость.
— Будь по-вашему, — говорю.
Заходим в духан, солдат полно.
Кто кушает чай, кто — чебуреки, а кто и хлебец, по старой привычке, убивает. Есть деньги — платят, а нет — покушает, утрется и пойдет. Известно, служба солдатская не из легких, а жалованье кошачье. В конце семнадцатого года стали семь с полтиной получать, а бывало, огребет служивый за месяц три четвертака, не знай — ваксы купить, не знай — табачку, последняя рубашка с плеча ползет, вошь на тебе верхом сидит, шильце-мыльце нужно. Туда-сюда и пляшет защитник веры, царя и отечества, как карась на горячей сковороде. Карман не дозволяет солдату быть благородным.
Разговоры кругом, от разговоров ухо вянет.
— Какая в России власть?
— Нету в России власти.
— Дума? Наше Временное правительство?
— Всех наших правителей оптом и в розницу подкупила буржуазия.
— А Керенский?
— Так его ж никто не слушает.
Большевиков ругают, продали родину немцам за вагон золота. Кобеля Гришку Распутина кроют, как он, стервец, не заступился за солдата. Государя императора космыряют, только пух из него летит.
Один подвыпивший ефрейторишка шумит:
— Бить их всех подряд: и большевиков, и меньшевиков, и буржуазию золотобрюхую! Солдат страдал, солдат умирал, солдаты должны забрать всю власть до последней копейки и разделить промежду себя поровну!
Горячо говорил, курвин сын, а, насосавшись чаю, шашку в серебре у терского казака слизнул и скрылся.
— Расея без власти сирота.
— Не горюй, землячок, были бы бока, а палка найдется…
— Дивно.
— Самое дивное еще впереди.
— Где же та голова, что главнее всех голов?
— Всякая голова сама себе главная.
— А Учредительное собранье?
— Крест на учредилку! — смеется из-под черной папахи сибирский стрелок. Выбирает он из обшлага бумагу и подает нам. — Теперь мы сами с усами, язви ее душу. Читай, землячки, читай вслух, я весь тут перед вами со всеми потрохами: Сибирского полка, Каторжного батальона, Обуховой команды…
Бумагу — мандат — выдал ему ротный комитет, каковой ротный комитет в боевом порядке направо и налево предписывал: во-первых, революционного солдата Ивана Савостьянова с турецкого фронта до места родины, Иркутской губернии, перевезти за счет республики самым экстренным поездом; во-вторых, на всех промежуточных станциях этапным комендантам предсказывалось снабжать означенного Ивана всеми видами приварочного и чайного довольствия; в-третьих, как он есть злой охотник, разрешалось ему провезти на родину пять пудов боевых патронов и винтовку; в-четвертых, в-пятых и в-десятых — кругом ему льготы, кругом выгоды!
Мандат — во! — полдня читать надо.
— Где взял? — стали мы его допытывать.
— Где взял, там нет.
— Все-таки?
— Угадайте.
Нам завидно, навалились на сибиряка целой оравой и давай его тормошить: скажи да скажи.
— За трешницу у ротного писаря купил.
— Ну-у?
— Святая икона, — сказал он и засмеялся… Да как, сукин сын, засмеялся… У нас ровно кошки вот тут заскребли.
Выпадет же человеку счастье…
Спрятал Иван Савостьянович мандат в рукав, мешок с патронами на плечи взвалил, гордо так посмотрел на нас и пошел на самый экстренный поезд.
В городе Трапезунде встретил я казака Якова Блинова — станишник и кум, два раза родня. В бывалошное время дружбы горячей мы не важивали, был он природный казак и на меня, мужика, косился, а тут обрадовались друг другу крепко.
— Здорово, Яков Федорович.
— Здорово, служба.
Обнялись, поцеловались.
— Далече?
— До дому.
— Какими судьбами?
— Клянусь богом, до дому, — говорит.
— Приказ…
— Я сам себе приказ.
— Ври толще?
— Верно говорю.
— Как так?
— Так.
— Да как же оно так?
— Этак, — смеется.
Оружие фронтовое на нем, ковровые чувалы и домашнее — под серебром — чернью травленное седло на горбу.