Федор Абрамов - Деревянные кони
Я не охнул и не ахнул при этих словах. Кого в наше время удивишь этой старой-престарой сказкой про щепки, которые летят, когда лес рубят!
Евгении, однако, мое молчание не понравилось. Она приняла его за равнодушие и голосом, полным обиды, сказала:
– Старое время ноне не в почете. Все забыли – и как колхозы делали, и как в войну голодали. Молодежь я не виню, молодежь, та известно: жить хочется, некогда оглядываться назад, да нынче и старухи-то какие-то не те стали. Посмотри, когда они в Русихе за пензией идут, одна другой толще да здоровей. От детей ихних, которые в войну голову сложили, уж и косточек не осталось, а у них на уме, как бы подольше пожить да чтобы войны не было. А уж насчет того, что ихние поля да луга лесом зарастают, и не охнут. Сыты. Пензия капает каждый день. Я тут как-то бабу Мару спрашиваю: не больно, говорю, глазам-то? Не колет? Ране, говорю, на поля из окошка смотрела, а теперь на кусты. Хохочет: "То и хорошо, девка, дрова ближе". Подумай-ко, что на уме у старого человека? Урваиха, чистая урваиха! У меня Максим такой же: все смешки да хаханьки – хоть потоп кругом.
Евгения помолчала, затем тяжело вздохнула:
– Нет, я какой-то выродок по нонешним временам. У меня все заботы да печаль. Мне все на нервы. А уж из-за своей-то свекровушки я понадрывала сердце. Что ты! Робила-робила, да ты и виновата. Вот какое время у нас было. "Да я-то, говорит мама, ничего, я-то бы стерпела. Да каково, говорит, людей под монастырь подвести".
– Каких людей?
Евгения быстро обернулась ко мне. В ее черных немигающих глазах опять появился накал.
– Пять хозяйств распотрошили. Что ты, у них еще в гражданскую войну по амбару хлеба выгребли, а к колхозам-то они уж и вовсе разъехались. Ну и урваи еще. Все одно к одному. Кабы тихо-мирно, может, и не тронули бы – кто не знает, с чего пошли? А то ведь их в колхоз записывать приехали, а они: не желам. У нас и так колхоз. Вот власти-то и психанули, невзлюбили их. Ну, правда, четырех-то мужиков вернули, и мой свекор, мамин муж Мирон Оникович, вернулся, хоть и больным, а сам-то Оника Иванович так и остался там. Беда, беда, что тогда было! Кой год мама тут рассказывала, я не рада была, что и слушать стала. Заревелась.
Евгения шумно ширнула носом, вытерла платком глаза.
– Ты подумай только, как все иной раз в жизни оборачивается. Мама как раз рожь молотила на гумне, когда гроза-то над ними пала. Да, на гумне, – кивнула она, немного подумав. – Радуется. Вот, думает, опять бог дал хлеба. Хорошая, крупная рожь уродилась, может, за всю жизнь такой не видали. И вдруг девка прибегает: "Мама, бежи скорее домой. Татю да дедушка повозят". И вот, говорит мама, сама знаю, что бежать, надо. Тогда ведь круто поворачивались, раз-раз и прощай навек, а у меня, говорит, и ноги подкосились. С места не могу двинуться. Дак я, говорит, до ворот на коленцах ползла. Страшно. Из-за ей ведь расплата пришла. Кабы она свекра не подбила на эти самые расчистки, кто бы урваев тронул? Век голь перекатная. Ну, не страхом убил свекор маму – добрым словом. Она-то чего только для себя не ждала, к каким казням не приготовилась – сам знаешь, человек в такую минуту что может натворить, а свекор вдруг, видит, на колени встает. Да при всем честном народе. "Спасибо, говорит, Василиса Милентьевна, за то, что нас, дураков, людями сделала. И не думай, говорит, худа против тебя на сердце нет. Всю жизнь, до последнего вздоха благословлять буду…"
Евгения заплакала и досказала уже, давясь слезами:
– Так мама и не простилась с Оникой Ивановичем. Замертво упала…
Милентьевна вернулась из лесу в четвертом часу пополудни – ни жива ни мертва. Но с грибами. С тяжелой, поскрипывающей на ходу берестяной коробкой.
Собственно, по скрипу этой коробки я и угадал ее приближение к шалашику на той стороне, под елями, – я все-таки не выдержал и переехал за реку.
Евгения, еще больше моего измученная ожиданием, начала отчитывать свекровь, как неразумного ребенка, едва мы переступили за порог избы.
Ее поддержала баба Мара.
Баба Мара, здоровущая, краснолицая старуха с серыми нахальными глазами, и Прохор – оба на взводе – уже не первый раз сегодня наведывались к нам. И каждый раз твердили одно и то же: где гостья? Почто прячете от людей?
На Милеитьевне не было сухой нитки, она посинела и сморщилась от холода, как старый гриб, и Евгения первым делом стала снимать с нее мокрый платок и мокрую пальтуху, потом достала с печи нагретые валенки, натянула на них красные покрышки.
– Ну-ко, сапоги-то сырые стянем скорее да в баню пойдем.
– А вот в баню-то тебе, тета, как раз и нельзя, – веско сказал Прохор. Он сидел у малой печки и покуривал в душничок.
– Сиди! – прикрикнула на него Евгения. – Они шары нальют, не знай, чего начнут молоть.
– А чего не знай-то? По медицине.
– По медицине! Это в баню-то нельзя по медицине?
– Ну! У ей, может, воспаление легких. Тогда как?
Евгения заколебалась. Она посмотрела в растерянности на Милентьевну – та, тяжело дыша, с закрытыми глазами сидела на прилавке у печи, – посмотрела на меня – я еще меньше ее понимал в медицине – и в конце концов решила не рисковать.
Короче, Милентьевну вместо бани водворили на печь.
Баба Мара, которая все время, пока шел обмен мнениями насчет бани между Евгенией и Прохором, с усмешкой качала своей крупной головой в красном сатиновом повойнике, тут сказала:
– Ну, рассказывай, где была, чего видела.
– А чего надо, то и видела, – тихо ответила с печи Милентьевна.
– А ты нам скажи чего, – ухмыльнулась баба Мара. – Поди, опять на Богатке была да клады искала?
– Ладно, давай, – миролюбиво заметила Евгения, – чего ни искала, не наше дело. Вишь ведь, едва прибрела, едва дышит.
Баба Мара басовито захохотала, и я с удивлением увидел, что у нее целехоньки все зубы, да такие крепкие, крупные.
– Проха, ты сказывал, пожни колхозникам давать стали, те, которые кустом затянуло, а про расчистки наши ничего не сказывали?
Начался длинный и пустой разговор о расчистках, о целине.
Прохор потребовал от меня, как человека, по его словам, живущего в одном городе с главным начальством нашей жизни, ясного ответа: почему в южных краях заново распахивают целину, а у нас, наоборот, взят курс на ольху да осину? (Он так и выразился.)
Я что-то не очень определенно стал говорить о невыгодности земледелия в глухих лесных районах, и Прохор, разумеется, сразу же припер меня к стенке.
– Так, так, – воскликнул он не совсем своим голосом, не иначе как подражая какому-то местному оратору, – теперича невыгодно? А в войну, дорогой товарищ? Выгодно было, я вас спрашиваю, в период Великой Отечественной? Одне бабы, понимать, с ребятишками все до последней пяди засевали…
К Прохору немедленно присоединилась баба Мара – ей почему-то всегда доставляло удовольствие задирать меня.
Наконец я догадался, каким доводом сразить своих оппонентов, – бутылкой «столичной».
Правда, домовитой и экономной Евгении не очень по душе пришелся такой способ выпроваживання непрошеных гостей, но когда они, опустошив бутылку, с песней и в обнимку вышли на улицу, и она вздохнула с облегчением.
Свое окончательное отношение к гулякам Евгения выразила, когда стала убирать со стола, – она терпеть не могла всякий беспорядок и разоч.
– Нет, видно, не только поля лесеют, лесеет и человек. Господи, слыхано ли ране, чтобы пьяные урваи в дом к Милентьевне врывались? Да скорее река пойдет вспять. Бывало, мама-то идет, ребятишки возле взрослых шалят: "Тише вы, бссенята! Василиса Милентьевна идет". А когда пройдет мимо: "Ну, теперь дичайте. Хоть на голове ходите". Так вот ране маму-то почитали. Есть-то как будешь? – спросила Евгения у свекрови, которая все это время тихонько постанывала на печи. – Спустишься? Але на печь подать?
– Не надо, – чуть слышно ответила Милентьевна. – Потом поем.
– Когда потом-то? С утра ничего не ела. Ну-ко поешь. Хорошая у нас сегодня ушка, с перчиком.
– Нет, сыта я. У меня хлебцы с собой были.
Евгении так и не удалось уговорить свекровь поесть, и она снова засокрушалась:
– Вот беда-то. Что мне с тобой и делать-то? Ты, может, заболела, мама? Может, за фершалицей сходить?
– Нет, все ладно, отойду. Вот отогреюсь и встану. А вы – хорошо бы – губы прибрали.
Евгения только покачала головой:
– Ну, мама, мама! И что ты за человек? Да разве тебе сейчас про губы думать? Лежи ты, бога ради. Выбрось ты из своей головы эту лесовину…
Тем не менее Евгения подняла с полу берестяную коробку с грибами (несторь был пустой), и мы пошли на другую половину. Чтобы дать покой старому человеку.
Грибы на этот раз были незавидные: красная сыроежка, волнуха старая, серый конек, а главное, они не имели никакого вида. Какая-то мокрая мешанина пополам с мусором.
Проницательная Евгения из этого сделала совсем невеселый вывод.