Василий Шукшин - Том 3. Рассказы 1972-1974 годов
– Чиженька мой, – ласково, тихо – так знакомо! – говорила Клара, – да что же ты торопишься-то? Дай я тебя… – Чмок-чмок. Так знакомо! Так одинаково! Так близко… – Славненький мой. Чудненький мой… – Чмок-чмок. – Сладенький…
Они там слегка возились и толкали Серегу. Славка что-то торопливо бормотал, что-то спрашивал – Серега пропускал его слова, – Клара тихо смеялась и говорила:
– Сладенький мой… Куда, куда? Ах ты, шалунишка! Поцелуй меня в носик.
«Так вот это как бывает, – с ужасом, с омерзением, с болью постигал Серега. – Вот как!» И все живое, имеющее смысл, имя, – все ухнуло в пропасть, и стала одна черная яма. И ни имени нет, ни смысла – одна черная яма. «Ну, теперь все равно», – подумал Серега. И шагнул в эту яму.
– Кларнети-ик, это я, Серый, – вдруг пропел Серега, как будто он рассказывал сказку и подступил к моменту, когда лисичка-сестричка подошла к домику петушка и так вот пропела. – Ау-у! – еще спел Серега. – А я вас счас буду убива-ать.
Дальше все пошло мелькать, как во сне: то то видел Серега, то это… То он куда-то бежал, то кричали люди. Ни тяжести своей, ни плоти Серега не помнил. И как у него в руке очутился топор, тоже не помнил. Но вот что он запомнил хорошо: как Клара прыгала через прясло. Прическа у Клары сбилась, волосы растрепались; когда она махнула через прясло, ее рыжая грива вздыбилась над головой… Этакий огонь метнулся. И этот-то летящий момент намертво схватила память. И когда потом Серега вспоминал бывшую свою жену, то всякий раз в глазах вставала эта картина – полет, и было смешно и больно.
В тот вечер все вдруг отшумело, отмелькало… Куда-то все подевались. Серега остался один с топором… Он стал все сознавать, стало нестерпимо больно. Было так больно, даже дышать было трудно от боли. «Да что же это такое-то! Что же делается?» – подумал Серега… Положил на жердину левую руку и тяпнул топором по пальцам. Два пальца – указательный и средний – отпали. Серега бросил топор и пошел в больницу. Теперь хоть куда-то надо идти. Руку замотал рубахой, подолом.
С тех пор его и прозвали на селе – Беспалый.
Клара уехала в ту же ночь; потом ей куда-то высылали документы: трудовую книжку, паспорт… Славка тоже уехал и больше на каникулы не приезжал. Серега по-прежнему работает на тракторе, орудует этой своей культей не хуже прежнего. О Кларе никогда ни с кем не говорит. Только один раз поругался с мужиками.
– Говорили тебе, Серьга: злая она…
– Какая она злая-то?! – вдруг вскипел Серега. – При чем тут злая-то?
– А какая она? Добрая, что ли?
– Да при чем тут – добрая, злая? В злости, что ли, дело?
– А в чем же?
– Ни в чем! Не знаю, в чем… Но не в злости же дело. Есть же другие какие-то слова… Нет, заталдычили одно: злая, злая. Может, наоборот, добрая: брату хотела помочь.
– Серьга, – поинтересовались, – а вот ты же это… любил ее… А если б счас приехала, простил бы?
Серега промолчал на это. Ничего не сказал.
Тогда мужики сами принялись рассуждать.
– Что она, дура, что ли, – приедет.
– А что? Подумает – любил…
– Ну, любил, любил. Он любил, а она не любила. Она уже испорченный человек – на одном все равно не остановится. Если смолоду человек испортился, это уже гиблое дело. Хоть мужика возьми, хоть бабу – все равно. Она иной раз и сама не хочет, а делает.
– Да, это уж только с середки загнить, а там любой ветерок пошатнет.
– Воли им дали много! – с сердцем сказал Костя Бибиков, невзрачный мужичок, но очень дерзкий на слово. – Дед Иван говорит: счас хорошо живется бабе да корове, а коню и мужику плохо. И верно. Воли много, они и распустились. У Игнахи вон Журавлева – тоже: напилась дура, опозорила мужика – вел ее через всю деревню. А потом на его же: «А зачем пить много разрешал!» Вот как!..
– А молодые-то!.. Юбки эти возьми – посмотришь, иде-от… Тьфу!
Серега сидел в сторонке, больше не принимал участия в разговоре. Покусывал травинку, смотрел вдаль куда-то. Он думал: что ж, видно, и это надо было испытать в жизни. Но если бы еще раз налетела такая буря, он бы опять растопырил ей руки – пошел бы навстречу. Все же, как ни больно было, это был праздник. Конечно, где праздник, там и похмелье, это так… Но праздник-то был? Был. Ну и все.
Мнение*
Некто Кондрашин, Геннадий Сергеевич, в меру полненький гражданин, голубоглазый, слегка лысеющий, с надменным, несколько даже брезгливым выражением на лице, в десять часов без пяти минут вошел в подъезд большого глазастого здания, взял в окошечке ключ под номером 208, взбежал, поигрывая обтянутым задком, на второй этаж, прошел по длинному коридору, отомкнул комнату номер 208, взял местную газету, которая была вложена в дверную ручку, вошел в комнату, повесил пиджак на вешалку и, чуть поддернув у колен белые отглаженные брюки, сел к столу. И стал просматривать газету. И сразу наткнулся на статью своего шефа, «шефуни», как его называли молодые сотрудники. И стал читать. И по мере того, как он читал, брезгливое выражение на его лице усугублялось еще насмешливостью.
– Боженька мой! – сказал он вслух. Взялся за телефон, набрал внутренний трехзначный номер.
Телефон сразу откликнулся:
– Да. Яковлев.
– Здравствуй! Кондрашин. Читал?
Телефон чуть помедлил и ответил со значительностью, в которой тоже звучала насмешка, но скрытая:
– Читаю.
– Заходи, общнемся.
Кондрашин отодвинул телефон, вытянул тонкие губы трубочкой, еще пошуршал газетой, бросил ее на стол – небрежно и подальше, чтоб видно было, что она брошена и брошена небрежно… Поднялся, походил по кабинету. Он, пожалуй, слегка изображал из себя кинематографического американца: все он делал чуть размашисто, чуть небрежно… Небрежно взял в рот сигарету, небрежно щелкнул дорогой зажигалкой, издалека небрежно бросил пачку сигарет на стол. И предметы слушались его: ложились, как ему хотелось, – небрежно, он делал вид, что он не отмечает этого, но он отмечал и был доволен.
Вошел Яковлев.
Они молча – небрежно – пожали друг другу руки. Яковлев сел в кресло, закинул ногу на ногу, при этом обнаружились его красивые носки.
– А? – спросил Кондрашин, кивнув на газету. – Каков? Ни одной свежей мысли, болтовня с апломбом. – Он, может быть, и походил бы на американца, этот Кондрашин, если б нос его, вполне приличный нос, не заканчивался бы вдруг этаким тамбовским лапоточком, а этот лапоточек еще и – совсем уж некстати – слегка розовел, хотя лицо Кондрашина было сытым и свежим.
– Не говори, – сказал Яковлев, джентльмен попроще. И качнул ногой.
– Черт знает!.. – воскликнул Кондрашин, продолжая ходить по кабинету и попыхивая сигаретой. – Если нечего сказать, зачем тогда писать?
– Откликнулся. Поставил вопросы…
– Да вопросов-то нет! Где вопросы-то?
– Ну как же? Там даже есть фразы: «Мы должны напрячь все силы…», «Мы обязаны в срок…»
– О да! Лучше бы уж он напрягался в ресторане – конкретнее хоть. А то именно – фразы.
– В ресторане – это само собой, это потом.
– И ведь не стыдно! – изумлялся Кондрашин. – Все на полном серьезе… Хоть бы уж попросил кого-нибудь, что ли. Одна трескотня, одна трескотня, ведь так даже для районной газеты уже не пишут. Нет, садится писать! Вот же Долдон Иваныч-то.
– Черт с ним, чего ты волнуешься-то? – искренне спросил Яковлев. – Дежурная статья…
– Да противно все это.
– Что ты, первый год замужем, что ли?
– Все равно противно. Бестолково, плохо, а вид-то, посмотри, какой, походка одна чего стоит. Тьфу!.. – И Кондрашин вполне по-русски помянул «мать». – Ну почему?! За что? Кому польза от этого надутого дурака. Бык с куриной головой…
– Что ты сегодня? – изумился теперь Яковлев. – Какая тебя муха укусила? Неприятности какие-нибудь?
– Не знаю… – Кондрашин сел к столу, закурил новую сигарету. – Нет, все в порядке. Черт ее знает, просто взбесила эта статья. Мы как раз отчет готовим, не знаешь, как концы с концами свести, а этот, – Кондрашин кивнул на газету, – дует свое… Прямо по морде бы этой статьей, по морде бы!..
– Да, – только и сказал Яковлев.
Оба помолчали.
– У Семена не был вчера? – спросил Яковлев.
– Нет. Мне опять гостей бог послал…
– Из деревни?
– Да-а… Моя фыркает ходит, а что я сделаю? Не выгонишь же.
– А ты не так. Ты же Ожогина знаешь?
– Из горкомхоза?
– Да.
– Знаю.
– Позвони ему, он гостиницу всегда устроит. Я, как ко мне приезжают, сразу звоню Ожогину – и никс проблем.
– Да неудобно… Как-то, знаешь, понятия-то какие! Скажут: своя квартира есть, а устраивает в гостиницу. И тем не объяснишь, и эта… вся испсиховалась. Вся зеленая ходит. Вежливая и зеленая.
Яковлев засмеялся, а за ним, чуть помедлив, и Кондрашин усмехнулся.