Матвей Ройзман - Эти господа
Амалия Карловна недоумевала, почему опытный Прут перешил по своей прихоти фрак мужа, но понимала, что и муж не отдал бы фрака в несуразную переделку. Это недоумение увеличилось из-за голубой пижамы, которая была чиста, имела всего одну пуговицу и петлю и не требовала починки. Амалия Карловна досадовала, что не попросила Прута зайти в другой раз, тогда она об’яснилась бы с глазу на глаз, а теперь Сидякин мог скверно подумать о Перешивкине. Опасение Амалии Карловны увеличилось, когда уполномоченный подошел к Пруту, клявшемуся в точном выполнении заказа:
— Ну-те-с?
— Ой, господин! Это же верно, как я евреи!
— Вот показательный случай для нашего оппонента! — сказал Сидякин, показывая на Прута. — Только евреи способны на наглую передержку!
— Это есть ошень большой нешастий! — заявила Амалия Карловна, останавливая рванувшихся с места Мирона Мироновича и графа. — Што делайть, repp Прут?
— Чтоб вы не имели обиду, — ответил старик, кладя в узелок перешивкинский фрак, — я сделаю обратную шивку!
— Он есть шестни! — воскликнула Амалия Карловна. — Но, bitte, меряйть мой муж!
В детской еще стояли вещи танцовщицы, в спальне засыпал Кир, и Перешивкин направился с портным в ванную комнату. Он повернул выключатель, пропустил портного и, войдя, закрыл за собой дверь. Прут протянул руку, чтобы снять с шеи сантиметр, но спохватился, полез в карман, вынул тетрадь, наполовину исписанную Левкой, и в колпачке с колечком карандаш. Прут положил тетрадь и карандаш на полку для мыла, развернул сантиметр и попросил Перешивкина снять пиджак.
— За что вы делаете мне горе? — спросил старик, надевая очки. — Я же для вас две ночи работал, и в воскресенье вы не приходили!
— Почему вы пришли без спроса? — прошипел учитель наклоняясь к Пруту. — Жид!
Старик оторопел, карандаш выскочил из его рук и, звякнув, покатился за бутыль с зеленой краской. Кряхтя и напрягая слабые колени, Прут поднял карандаш и прижался к стене. Эта с’ежившаяся, ушедшая в стену фигура напомнила Перешивкину Левку, из~за которого он перенес столько унижений, и, еще больше раздражаясь, он ударил себя кулачищем в грудь.
— Пейте славянскую кровь! — крикнул он и почувствовал новый приступ желчной тошноты.
Перед его глазами поплыла противоположная стена; кружился Прут, пытающийся надеть колпачок на карандаш, скользила полочка для мыла, отвесно опускаясь, и было удивительно, почему не падает мыльница. Перешивкии ощутил, что ноги его ползут вокруг ванны, на ногах качается туловище, а на туловище трясется гулкая голова. Он поднял голову, она тяжело опустилась, он подпер ее ручищами, заскрежетал зубами, и вот голова его легко, как арбуз под острым ножом, раскололась на две половины…
— Прощения просим! — проговорил Мирон Миронович, раскрыв дверь. — Мы к тебе по важному делу! — и он с графом вошли в ванную комнату.
Граф завертелся по комнате, обсасывая свиную косточку, и, взмахнув ею, провел по губам старика. Мирон Миронович опустил руку на плечи Перешивкина, повернул его к себе лицом и, усадив его на край ванны, ухмыльнулся:
— Опоганили твою одежу! — сказал он. — И ты его одежу опогань!
Он плюнул на ладони, пригладил волосы и отвесил Пруту поклон, коснувшись рукой пола. Он не рассчитал движения, потерял равновесие и, покачнувшись, ухватился за старика.
— Не обижайся, товарищ еврей! — проговорил он самым почтительным тоном. — Уж придется тебя окрестить!
Двадцать два года тому назад Прут ездил в Минск к сестре своего зятя, Риве, она подарила ему черное сукно и серый шелк. Десять лет собирался Прут сшить себе сюртук, но было много горя, много работы, и пересыпанный нафталином материал лежал в деревянном ящике. В первый год революции старик увидел, что солнце, как золотой утюг, разглаживает морщины людей, что люди, распарывают красными флагами белый день и, отхлебнув полный глоток радости, опрыскивают город новыми песнями и речами. Старик вынул из ящика материал, отряхнул его от нафталина и, сняв с себя мерку, скроил сюртук, жилет и брюки. Он шил сюртук со старанием и слезами, чтоб его одежда не износилась вовек и осталась внукам и правнукам. Он шил сюртук с любовью и песней, словно праздничную одежду новорожденной республике. Старик ходил в сюртуке по городу, слушал митинги и музыку, читал прокламации и декреты и, приходя домой, зажигал керосиновую лампу. Он вешал сюртук на манекен, чистил его, снимал пальцами пылинки и говорил:
— Красивая жизнь, господин сюртук! У Меира Прута красивая жизнь! Он уже не пархатый, он — гражданин! Вы поверите, господин сюртук, это очень красивое слово — граж-да-нин!
С тех пор сюртук — сверстник революции — стал свидетелем прутовских счастливых дней, не имел ни одной заплаты, ни одного пятнышка и, действительно, решил на много лет пережить старика. Впрочем, сюртук, кроме отживающего свое время жилета, был постоянной верхней одеждой Прута и заменял пиджак и пальто, которое давно перешло к Левке. И сюртук понимал, что он верный спутник на земле, единственный защитник от непогоды, и, лежа по ночам в ящике, наверно, думал о портном Пруте, кряхтящем под одеялом на катке…
— Добрые люди! — говорит старик, шагнув к двери. — Имейте жалость!
— А ты православный фрак пожалел? — спрашивает Мирон Миронович и, схватив Прута в охапку, опускает его в ванну. — Граф, отворачивай кранты! — и он зажимает старику рот.
Прут роняет карандаш, задирает полы, чтобы спасти своего старого друга и, барахтаясь в руках Мирона Мироновича, пытается крикнуть. Держа во рту кость, как сигару, граф отвертывает края до отказа, кран всасывает воздух, фыркает, и ржавая капля, упав на белый край ванны, коричневым пауком сползает на дно.
— Друзья! — через силу говорит Перешивкин. — Вода не накачана!
— Чего зря людей утруждаешь! — упрекает его Мирон Миронович, отпуская старика.
— Антракт для перемены декорации! — весело объявляет граф и бросает кость.
Старик выпускает полы сюртука, на коленях подползает к крану, гладит его, как Левку по щеке, и крупные слезы брызжут на стекла очков.
— Ой, господин сюртук! Мы еще будем шить!
Сложив бараночкой большой и указательный пальцы, граф трясет руками и, обдавая старика зловонием, картавит:
— Хози бози, меня не трози!
Старик поднимает карандаш, хочет встать, но колени не разгибаются, и он, глухо дыша, цепляется за край ванны.
— Товарищи! Женщины протестуют! — кричит Сидякин, входя в ванную комнату и придерживая рукой салфетку, заткнутую за воротник. — Ну-те-с? — удивляется он, видя портного в ванне.
— Крестить собрались, а воды нет! — сожалеет Мирон Миронович. — Не было печали, так черти накачали!
— Господин Перешивкин! — просит Прут, с трудом разогнув правую ногу. — Помогите мне! Я же шил на вашего папашу!
— Стой! — кричит Мирон Миронович. — Держи его!
Граф толкает в грудь старика, старик садится, но сейчас же, схватившись рукой за кран, поднимается.
— Я протестую! — начинает Сидякин.
— Что-с? — нагло спрашивает Мирон Миронович, хватает бутыль с зеленой краской и, отбив горлышко о край ванны, опрокидывает бутыль над стариком. — Плавай, чеснок!
Густая струя ударяет кричащего Прута в голову, залепляет глаза, рот, уши, заливается за шиворот, под сюртук, жилет и рубашку. Спазмы перехватывают старику горло, он смолкает, хватается за кран, но маслянистые руки скользят и срываются.
— Я протестую! — хихикает Сидякин и гладит бакенбарды. — Вы не уведомили мою невесту!
— Не-ве-сту! — орет Перешивкин.
Он вскакивает, поднимает отбитое горлышко бутыли и бросается на Сидякина; но уполномоченного уже нет в ванной комнате. Перешивкин подбегает к ванне, ударяет горлышком в руку Прута, старик отдергивает руку, его горло булькает, и он кувыркается лицом в вонючую жидкость. Остервенелый Перешивкин наклоняется над стариком, ударяет осколком его по шее, и — как в траве раздавленная земляника — в зеленой гуще пятна крови…
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ И ПОСЛЕДНЯЯ.
ГДЕ НАПЕЧАТАНЫ ВЫДЕРЖКИ ИЗ «СОВЕТСКО ГО КРЫМА» ОТ ПЯТНИЦЫ 8 АВГУСТА 1928 ГОДА
АНТИСЕМИТ — КЛАССОВЫЙ ВРАГ
Царская власть культивировала национальную рознь и еврейские, татарские, армянские погромы, как отдушину для «гнева народа». Во время гражданской войны белая гвардия шла под лозунгом «бей жидов и коммунистов», сопровождая свои наступления жесточайшими погромами среди евреев-бедняков и щадя богатые еврейские дома.
Декретом за подписью Ленина от 27 июля 1918 г. антисемитизм был квалифицирован, как контрреволюционное движение, а погромщики были об’явлены вне закона.
Но если в первые годы революции враги советской власти открыто выступали против нее, то сейчас, чем сильней становится советская власть и чем победней развивается социалистическое строительство, тем осторожней, тем изворотливей становятся враги пролетариата. Теперь вряд ли кто решатся открыто выступать против власти советов. Остаются напрасные надежды на экономическое вредительство, на разрыв связи рабочего класса с крестьянином-середняком и бедняком и на разжигание национальной вражды в рядах трудящихся.