Ирина Гуро - Песочные часы
И я поскорее отошел от них, потому что боялся тоже расплакаться, как последний мальчишка, и постыдился этого.
Я не знал, как объяснить им, что положение под Москвой не сулит немцам ничего хорошего. Если бы я смог это сделать, то они, наверное, рассказали бы и другим у себя в лагере.
Я придумал что-то вроде карты с указанием положения советских и немецких войск. Названия населенных пунктов я обозначил так, чтоб они разобрались, а против названий ставил свастику или пятиконечную звезду.
При этом я пользовался не официальной прессой, а сведениями из швейцарской газеты, которую мне недавно показал Энгельбрехт.
Девчата схватили клочок бумаги с моим художеством, но не стали тут же смотреть: поняли, что это уже не шутка. И Катя показала мне, что прячет его в своих густых волосах под платком. Очень толковые попались девчата!
Однажды, когда я, как обычно, сидел на корточках, упершись спиной в стену склада, а немного поодаль так же устроились мои девушки, появился Уве Гольд, парень из нашего отряда, высокий, здоровенный, но с высохшей правой рукой.
«Ты вот где! — кинул он мне добродушно. — А это „осты“?» Я подтвердил и бросил ему сигарету. Теперь уже мы втроем курили: я, Наташа и Уве. «А ты не можешь по-ихнему?» — спросил он. Я пожал плечами: «Откуда?» И сказал: «Они немного понимают по-немецки» — мне было интересно, что он им скажет. Или побоится?.. Лицо его выразило тяжелое раздумье, затем он показал на себя и глубокомысленно изрек: «Скоро поеду в Москву!» Девушки поняли и отрицательно покачали головой, смеясь. Уве не рассердился и сразу стал показывать фокусы со спичками, чем, вероятно, пленял девушек у себя в деревне.
Теперь, когда я вспоминал наши встречи, они не казались мне такими беспощадно короткими, какими я воспринимал их тогда. Хотя это были только десятиминутные «перекуры».
Как же я изголодался по человеческой жизни, если это маленькое дело: накормить и ободрить двух украинских девчат — заняло меня целиком!
И меня самого удивило, что здесь присутствовала у меня и такая, очень отчетливая мысль: «Пусть знают, что есть настоящие немцы и другая Германия!» Это была странная мысль, потому что я сам не очень уверен был в этой «другой Германии». Твердо знал я только, что есть другие немцы, но — за ее пределами. Такие, как мои родители.
Но теперь я шел дальше: не может быть, чтобы так-таки не велась никакая работа здесь. А если такая работа ведется, то в конце концов если хорошо присматриваться и внимательно слушать, непременно наткнешься на что-нибудь такое… Конечно, тут существовала трудность: как заставить поверить себе? Но я еще имел время подумать об этом.
Накануне отъезда я притащил девочкам все, что смог купить в местной лавке: благодеяния Альбертины исчерпались. И объяснил, что уезжаю. Они ведь знали, что я тут — человек временный, но все же мне показалось, что это известие застало их врасплох. Они переглянулись, и Катя полезла к себе за пазуху, вытащила какой-то маленький мешочек с бомбошками и сунула мне. Я взял его в недоумении, повертел в руках и вдруг понял, что это кисет. Кисет для махорки, я видел такие, когда был маленьким, у русских товарищей отца, а теперь, во время войны, многие немцы перешли на трубки и даже цигарки и имели подобные мешочки для табаку. Девушки, видно, сами его связали из разноцветных ниток, может быть надерганных из платка или рукавичек, и каким-то способом сделали эти смешные бомбошки, которыми заканчивались стягивающие кисет шнурки…
Я прижал его к сердцу и низко поклонился, показав, как мне дорог подарок. Катя подошла ко мне с очень серьезным лицом и молча протянула мне руку, как-то очень достойно, почти торжественно. И Наташа тоже подскочила ко мне и сунула мне свою маленькую, иззябшую ручонку…
Если бы они меня поцеловали, что, собственно, было вполне возможно, то это не произвело бы на меня большего впечатления, чем эти их молчаливые и значительные рукопожатия. Я и сейчас чувствовал их: хрупкое, словно прикосновение птички, — Наташи; не по-женски крепкое — Кати…
Я сидел, все еще не сбросив с себя куртки, с рюкзаком в ногах, и нашаривал в карманах сигареты. Дверь внизу хлопнула: я забыл ее запереть. Чьи-то легкие шаги неуверенно приближались. «Кто-нибудь из Альбертиновых сподвижниц!»— решил я, вовсе позабыв о Лени. Это была как раз она.
— Я увидела свет в окнах и подумала, что вы вернулись. Я же знала, что старухи нет дома… — она стояла передо мной растерянная, забыв поздороваться. На ней было пальтишко, из которого она выросла, и красная вязаная шапочка.
— Здравствуй, Лени! Раздевайся, пожалуйста.
Она удивленно оглядела меня:
— Да вы сами еще не разделись…
— В самом деле. — Я отнес рюкзак в свою комнату и увидел лежащее на столе письмо. Так как, кроме Иоганны, писать мне было некому, я не стал читать его.
Лени спросила: не сварить ли мне кофе? Кажется, У фрау Муймер есть еще немного хорошего ячменного кофе.
Пока она без стеснения рыскала по полкам, я умылся и надел чистую рубашку. Когда я вышел в кухню, Ленхен в клетчатом платьице с белым воротником сидела на хозяйкином месте, а стол был накрыт с некоторым даже изяществом, на что уж никак не была способна фрау Муймер. И горшок с комнатной фиалкой с подоконника перебрался на поднос с чашками.
— Слушай, Лени, да ты образцовая жена… в потенции.
По ее лицу я понял, что слово «потенция» ей незнакомо, и объяснил не совсем точно:
— Будешь ею.
Лени надула губы:
— Если война затянется, то я не буду никакой женой.
Я уклонился от развития этой темы:
— Может быть, ты расскажешь мне новости, Ленхен. Как дядя воспринял крушение наших надежд?
— Вы насчет Москвы?
— Конечно.
— Дядя говорит, что это еще не вечер.
— Видишь, какой умный дядя. А Поппи — тот с горя подох!
— Вот уж нет. Его оголодавшие коты сожрали. На крыше.
— На крыше? Как он туда попал?
— Альбертина забыла закрыть клетку, а он высоко не летал…
— Да, невысоко летал…
Мы пили кофе и болтали.
— Мальчишки говорили, что он кричал «Хайль Гитлер!», но коты ничего не слушали… — Лени был не чужд юмор.
— А ты по-прежнему утепляешь отпускников?
— Нет. Я больше не бываю на вокзале.
— В самом деле? Почему же?
— Так. — В Ленхен появилось что-то новое. Раньше она была словно мягкий, расползающийся комочек теста. Сейчас из нее, кажется, выпеклась булочка, может быть даже с изюминкой. В ней чувствовалась какая-то завершенность.
— Ты что-то от меня скрываешь, Лени, — сказал я наугад. — Но если это касается лично тебя и ты не хочешь ни с кем делиться, — это твое дело.
— Это не меня касается, это касается вашей Альбертины… — выпалила она и с неожиданной яростью закричала — Она страшная, страшная!.. Я ее ненавижу! — Ленхен заплакала по-детски громко и обильно.
Я с сожалением оставил свой кофе и принялся выяснять обстоятельства:
— Послушай, Ленхен, если это так серьезно, то, я думаю, мне надо быть в курсе дела. Ведь я считаю фрау Муймер доброй женщиной, хорошей христианкой…
— Она ведьма! — закричала Лени, поразив меня полным совпадением с моими собственными оценками.
— Наверное, ты имеешь основания так говорить, Лени…
— Конечно, имею! Имею! — закричала она, стуча кулачками по столу так, что зазвенела посуда.
— И ты ничего не скажешь мне на этот счет?
— Скажу, если вы поклянетесь… Жизнью фюрера! Что сохраните все в тайне.
Я с легким сердцем исполнил ее желание, мечтая стать клятвопреступником.
— Изволь, раз это так серьезно…
— Очень. Если узнает дядя, он отправит меня в колонию, к малолетним убийцам!
Меня интересовало все, что касалось Альбертины, и потому я внимательно слушал, как Ленхен, глотая слезы вместе с окончанием слов, начинала издалека…
— Вы знаете, что мы выносили к поездам кофе в термосах. А иногда нас посылали на товарную станцию, чтобы мы там помогали… — она потупилась, — если нужно проводить женщину в туалет… Из эшелона.
Вот как! Гитлердевок, значит, использовали для полицейских надобностей! Давай, Ленхен, давай саморазоблачайся! Я ни в какой степени не предугадывал дальнейшего.
— И вот нас вызвали, мы думали, как обычно… Но это был совсем другой эшелон. Он не разгружался у нас, а следовал дальше куда-то. Я не знаю куда, только из вагонов выносили на носилках, как сказали, тяжелобольных, — по-моему, они были уже мертвые… И одну женщину вывели, еле живую. Я слышала, как вахмайстер сказал санитару: «Да она уже готова, врежет дуба прямо в „Зеленой Минне“…» За нее цеплялся ребенок, девочка лет пяти… — Лени опять заплакала, но сейчас я уже не мог доставить ей это удовольствие: я должен был знать, чем все это кончилось…