Олесь Гончар - Бригантина
В сумочке у нее — всегда валидол, она о нем отзывается шутливо: «Вот моя полынь. Как прикрутит — под язык, а потом опять за свое…» Вот почему не могут хлопцы позволить, чтобы их Ганна Остаповна да в такую жару с тяпкой нагибалась… Они уж и за нее потрудятся, а она пусть себе сидит в холодочке лесополосы да вяжет сыну свитер из овечьей шерсти.
Ганна Остаповна выполняет их волю. Время от времени, оторвавшись от вязания, смотрит на маленьких тружеников, на их загорелые, в одних трусиках-майках, фигурки, все вперед и вперед движутся они, только тяпки мелькают в руках, и земля аж курится там, где они идут, заштриховывая тяпками еще одно поле. Кое-кого недостает среди них. Сорвались и покатились в мир клубками перекати-поля, и неведомо, где они сейчас да что с ними, — при этих мыслях тихая грусть набегает на лицо Ганны Остаповны.
Разморенная зноем, отягченная думами, сидит она за своим вязаньем, медленно разматывает из клубка параллели и меридианы, и вдруг… словно во сне ей снится то, что происходит наяву: из лесополосы, из колючих зарослей дикой маслины высовывается чья-то стриженая голова, глазенки бегают пристыженно, а разбитая, в запекшейся крови губа пытается изобразить нечто похожее на добросердечную улыбку:
— Здравствуйте, Ганна Остаповна!
— Добрый день… А вы кто? Что-то я вас не знаю…
— Так это же мы (при этом из зарослей высовывается и вторая голова). Неужели и вправду не узнали?
— А так что и не узнала, — с невозмутимостью Будды отвечает Ганна Остаповна и прищуривается: — Кто же вы все-таки?
И хоть пришельцам трудно поверить, что они так неузнаваемы, они все же говорят смущенно:
— Ну, я — Кульбака…
— А я — Гена…
— Не знаю таких… А вид какой у вас… Может, вы марсиане?
И она снова склоняется над своим вязанием. И уже неприступно-строгое лицо Ганны Остаповны, и глаза только в работу уставились. И понимайте это как хотите, к примеру можно и так: всю душу я в вас вкладывала, в люди хотела вывести, а вы меня чем отблагодарили?.. Стоят в растерянности перед старой учительницей, слышно шушуканье неуверенное, потом голосок, почти заискивающий, спрашивает о Марысе Павловне, как она поживает, на это, однако, ответа нет, Ганна Остаповна уже и совсем не обращает внимания на пришельцев, сидит точно каменная половецкая баба на степном кургане, только спицы в пальцах и шевелятся. Задичавшие эти оборванцы для нее словно бы вовсе не существуют, уже они исчезли из ее поля зрения, растаяли, растворились в пространстве! Такая раньше была ласковая, а сейчас ничем ее не могут тронуть, одно оскорбленное молчание, даже равнодушие, и это пронимает больше всего: она вас уже выбросила из сердца, не подпускает, гонит вас прочь, назад в ваши колючие заросли: идите себе откуда пришли, дичайте до конца… Тут честная образцовая школа трудится…
А в обеденную пору, когда отряды после работы возвратились в лагерь и, как обычно, искупавшись и пообедав, расходились по палаткам на отдых, лагерный дежурный заметил двоих… ну, словно бы инопланетных! Двое оборванцев, «осмалених, як гиря, ланцiв»[6], выйдя несмело из совхозных виноградников, медленно приблизились к меже лагерной зоны, в тяжком смущении и нерешительности остановились возле цветочного барьера. И хотя не было там колючей проволоки, незаминированным было пограничье, — только ромашка белеет да синими созвездиями жесткий цикорий цветет, — пришельцы все же не сразу отважились переступить этот барьер. Исхудавшие, обтрепанные, жалкие, настороженно стояли с опущенными головами, вглядывались в ту травяную изгородь, которая словно бы отпугивала их, будто та ромашка и цикорий таили в себе нечто очень опасное, непереходимое. Солнце палило, разогретое разнотравье дышало зноем, васильки и чабрец прижухли, точно пригорели, поникло стоял шалфей с темно-синими цветами и железняк с розовыми, где-то между ними, не зная усталости, сатанели в вечной своей трескотне кузнечики да цикады…
Так как же?
Могли бы еще вернуться назад эти двое, что стояли в раздумчивости над цветочным барьером, могли бы еще рвануть отсюда прочь, куда глаза глядят, и, наверное, за ними никто бы не погнался, однако все же что-то перевесило на совсем невидимых весах, возле которых в качестве весовщицы, может, хозяйничала цикада, на решающих весах, на которые оба сейчас пристально-пристально смотрели. Но вот раздумью пришел конец… Один из бродяг резко нахмурился и решительно занес ногу через травяной барьер, твердо шагнула она в те запутанные ромашковые чащи, в чабрецы и цикории, даже музыка травяная на миг оборвалась, а оркестранты так и брызнули из-под ноги врассыпную.
Так сделал Кульбака свой, может, самый решительный в жизни шаг. Вслед за ним и Гена молча переступил эту условную изгородь, из травы сотканную стену, одолеть которую было, может, труднее, чем двухметровую стену из камня. Пересекли зону и на глазах у всех неторопливо направились к лагерной мачте-флагштоку, где уже стояли директор Валерий Иванович в своем невозмутимом спокойствии и Ганна Остаповна, по-матерински улыбающаяся, а Марыся Павловна встречала их, зорко прищурясь, взволнованно прикусив губу. Все, все в напряжении смотрели, вся «Бригантина» притихла, наблюдая, как эти съежившиеся двое шаг за шагом совершали по лагерному полю свой трудный переход, неся к мачте свои опаленные солнцем головы и юное свое раскаяние. Но и это выходило у них по-разному. Гена шел подавленный, словно бы уменьшившийся под тяжестью проступка, а этот… а камышанец, почувствовав себя среди своих, распрямился и к мачте подходил уже с веселой дерзостью, под флагом своей открытой и как бы совсем ни в чем не виноватой улыбки!
XXX
Юный часовой-впередсмотрящий ходит по лагерю, на груди у него бинокль (подарок шефов), время от времени хлопец прикладывает его к глазам, вглядывается в даль светлого днепровского моря… Там, в солнечной мгле, проплывают пароходы, баржи с грузами, все они уже знают эту «Бригантину», издалека различают ее по блеску палаток над урочищем, на одном из тех крутогоров, степных левобрежных круч, которые вот уже столько лет хоть и подмывает бушующее — особенно осенью — искусственное море, а они все стоят, удерживают стихию, целое лето окутанные духом солнца, настоем степного разнотравья.
Иногда к дежурному по лагерю подходит Марыся Павловна и, взяв у него бинокль, тоже прикладывает к глазам: видит тяжелый рудовоз, который как раз проходит по фарватеру, надсадно гребется куда-то вверх; видит развешанное на палубе матросское белье; и еще виден Марысе высокий и, как ей кажется, красивый человек, — может, капитан баржи, — что, облокотившись на поручни, пристально и словно бы даже грустно смотрит сюда, в сторону степной школярской «Бригантины». Видимо, и тому проплывающему хорошо известно это место: внизу оно пестреет речным, так называемым ходовым знаком для судов, а на горе высится лагерной мачтой, блестит палатками, из которых иногда выпархивают фигурки мальчишек и, рассыпавшись по всему косогору, наперегонки мчатся вниз, к воде.
Кто он, тот, что плывет на рудовозе? Может, кто-нибудь из шефов? Может, знакомый, иначе почему он так долго и пристально сюда смотрит? Но даже и в бинокль Марысе не удается его узнать. Может, кто другой и узнал бы, возможно, Оксана и на расстоянии разглядела бы в нем того, кому дарила здесь когда-то свои плавневые лунные вечера…
— Грузить баржу!
По этой команде палатки вмиг пустеют, хлопцы с веселым гиком мчатся к затону.
Разве же есть работа более привлекательная, чем та, что выпала им сейчас! На дне урочища, у самой заводи, открыт приемный пункт, куда со всей степи, прямо с бахчей, везут кавуны, тут их вырастает целая гора, чтобы отсюда перекочевать на баржу — по триста тонн берет за один раз! Баржа подходит к затону, широкая, как стадион, еле умещается в берегах, она уже старая, натруженная, поплававшая. Кульбака осматривает ее с любопытством: может, это та самая, на которой когда-то, во время строительства ГЭС, возили тут камень из карьеров, — мама часто с непонятной ему печалью, как непременного спутника своей молодости, вспоминает ту груженную камнем баржу…
Баржа останавливается, пришвартовывается к причалу, и тогда приходит время для лагерных ангелочков показать, на что они способны! Из рук в руки, как футбольные мячи, летят кавуны, рябые, полосатые, туманистые, тугие и теплые, ведь они только что из степи, и каждый подобен планете, только и разницы, что эта планета с хвостиком!
Вот уж где Кульбака демонстрирует свою виртуозность! В каком бы темпе ни шла работа, в каком бы множестве ни кочевали кавуны через его ладони, хлопец не уронит ни одного, подхватывает их быстро и ловко, берет, как младенцев, потому что это создания хрупкие, береги их, только зазеваешься, так и выскользнет эта твоя планета из рук, так и хрястнет, и уже алеет под ногами искристый, на куски разлетевшийся жар…