Октябрь - Николай Иосифович Сказбуш
Тимош с трудом сдерживал передавшееся ему волнение. Он видел, как изменилось ее лицо. Движения стали отрывистыми, четкими, и вся она совершенно преобразилась — перед Тимошем был совсем другой человек, которого он раньше не видел, не знал.
— У нас нет маленьких комнат, маленьких дел. Где пройдет фронт революции? В окопах? На заводах? На площадях? Всюду! Всюду, где рабочие, армии, всюду, где партия.
Плечи ее выпрямились, голос стал требовательным, властным.
— Ступай на завод. Если не увидишь Кудя… Если старика нет, — сам передашь призыв рабочим. Помни, это дело партии.
К полдню Тимош был уже на заводе.
Удивительное чувство охватило его, словно вернулся в отчий дом, даже удушливая гарь плавки казалась родной. Каждая пядь земли, протоптанная юношеской ногой, узнавалась, становилась твердой, придавала силы. Гул цехов, а затем после гудка, гул голосов, звучал песней. Тимош пьянел, забыл уже наказ быть осторожным.
— Здоров, Тимошка! — кто-то окликнул его еще до того, как успел пробраться в курилку.
— Здоров, — откликнулся он радостно.
Тимош шел, словно в большой праздник, не ведая страха, готовый на всё.
Вот цеховой двор, дощатый настил, проложенный Тимошем для колеса цеховой тачки.
— Здоров, Тимошка!
— Здоров.
И вдруг, еще издали, приметил механика, желчного, скрученного из железных пружин, человечка. И тогда сразу, помимо его воли, возникла в нем собранность, расчетливость, настороженность. Он притаился, за углом, кинулся в сторону и только уже в кругу своих почувствовал себя свободным.
Кудя не было, об этом ему сообщили первым долгом. Старика забрали в последний разгром. Брат его Савва каждый день бегал в контору с заявлениями о лояльности. Василий Савельевич Лунь тяжело переживал арест старого друга, утратил свою покладистость и добродушие, ожесточился. В цеху не слышно было его привычного: «Мы люди маленькие…», напротив, он то и дело грубил начальству или бросал угрюмо вслед:
— Ладно, ладно, рабочий народ не арестуешь.
Тимош не мог долго оставаться на заводе, однако сознание ответственности, приподнятость, возбуждение, охватившее всех, раздвигали рамки времени до предела, насыщали его событиями и мыслями. Тимош схватывал все на лету, с полуслова, одним взглядом.
Кто-то шутя сказал, что беспартийный Лунь теперь в сущности остался единственным представителем партии в цеху. Об этом можно было и не говорить, стоило только взглянуть на суровую, решительную фигуру старого токаря.
— Товарищи, — раздавал листовки Тимош. — Я только что из деревни, солдатские семьи бедствуют, дворы осиротели, хлеба не убраны. Я был в военном городке, говорил с людьми из маршевых рот — солдаты знают о положении в тылу, готовы поддержать рабочих.
Два парня, хотя их никто не предупреждал, молча отделились от собравшихся в курилке, стали по краям на страже. Одного Тимош сразу узнал — Сережка Колобродов, товарищ Сашка, другой незнакомый, очевидно, новенький.
— Это кто говорит? — слышалось в толпе рабочих.
— Да это наш, из снарядного или штамповального. Кажись, из штамповального.
— Ну да, из штамповального — Тимошка Руденко.
— Верно говорит.
— Передай сюда листок, парень.
— Давай сюда!
Василий Савельевич Лунь настороженно и, Тимошу казалось, неодобрительно наблюдал за всем происходившим. Листок он взял, но тотчас спрятал и всё порывался что-то сказать, однако оттягивал и не подходил к Тимошу.
— Пора уже! Расходитесь, товарищи! — Лунь стоял рядом. — Уходи, парень, от беды.
Василий Савельевич, не слушая Тимоша, вывел его на заводской двор, втолкнул в двери склада:
— Давай на другую сторону, там выход есть.
Во дворе слышались уже окрики:
— Чего собрались? Кто посторонний?
Тимош шепнул Луню:
— Дальше я сам, дядя Василий.
— Ладно — сам!
Старик провел его до пролаза, посторожил, пока проберется и последовал за ним.
— Возвращайтесь, дядя Василий.
— Ладно, — так же хмуро буркнул старик. Он следовал за Тимошем, пока не вышли к реке и не перебрались по узкому дощатому мостку на другую сторону. Тут он догнал Руденко:
— Кто послал?
— По поручению комитета, — уверенно отозвался Тимош.
— По поручению… — пробормотал Василий Савельевич, что-то обдумывая, — ну, тогда ты вот что им скажи: не следовало тебя присылать. Человек ты на заводе приметный, еще по дворовой бригаде помнят, да и разыскивают тебя. К тому же малоопытный. Зачем такого присылать в трудное время!
Тимоша словно холодной водой окатили:
— Разве я неправильно говорил, дядя Василий?
— Говорил правильно. Пришел неправильно. Нельзя тебе у нас появляться. Сам подумай: привяжутся, хвост за собой приведешь — и тебе беда и людям. А дело, между тем, простое: передавай листки мне или кому-либо из наших рабочих, а мы уж найдем им место. У нас на заводе всегда так делали.
«У нас на заводе всегда так делали», — повторил про себя Тимош, с удивлением приглядываясь к Василию Савельевичу — поразило спокойствие и уверенность, рабочая хватка простого беспартийного человека.
— Ивановская двадцать, — продолжал, между тем, Лунь, — там меня каждая собака знает, — и протянул руку: — Ну всё. Давай уходи.
«У нас на заводе всегда так делали», — всю дорогу вертелось в голове Тимоша.
Как всё у него просто и вместе с тем надежно, крепко, проверено жизнью, этим самым «всегда».
Однако пылкость и порыв Агнесы больше увлекали Тимоша.
Неужели Агнеса была не права?
Неужели она действовала по собственному усмотрению, по своей личной воле, не считаясь с другими, не советуясь. Разве могут быть разные правила — одни для завода, другие для Агнесы.
Но, быть может, дело тут вовсе не в правилах, а в обстановке, все диктуется обстановкой?
Тимош перебирал в уме сказанное на заводе, вспоминал, как отнеслись к его приходу рабочие, как приняли листовки:
«Передай — мы все за одно!»
Нет, в этом больше порыва, больше яркости. Это сильней захватывает!
Дома Агнеса заставила его подробно рассказать о выступлении на заводе, переспрашивала, заставляла повторять, Тимош старался возможно обстоятельнее сообщить обо всём, что произошло, что удалось подметить, только об одном умолчал: о предостережении Василия Савельевича. Почему он так поступил, Тимош не знал. Быть может, считал излишним говорить сейчас — будет новое дело, будет и разговор.
Выслушав Тимоша, Агнеса ничего не сказала, а только передала вторую пачку листовок:
— Отвезешь в Моторивку. Вызовешь Матрену Даниловну и вручишь ей лично, чтобы никто не знал.
Тимош взглянул на Агнесу:
— А если Матрена Даниловна спросит, где живу?
— Ей скажешь. Только ей.
На этот раз Тимош ничего не расспрашивал о Любе, выполнил поручение и поспешил домой. Прошло больше месяца, пока Тимош вновь попал в Моторивку. Последним впечатлением, которое увозил он, было: почерневшее от