Евгений Пермяк - Очарование темноты
Темный человек. Рад-радешенек получить лишний рубль за бросовый рудный пустяк, не понимая того, что продал отличней баласт для насыпей и выручил за это смерть.
— То есть?
— Ну как же, господин Молоканов, — продолжал таиться Рождественский. — Железнодорожная ветка откроет путь дешевому и хорошему тагильскому и гороблагодатскому чугуну и закроет дорогу молоховской аховой чугунине.
— А разве этот самый Молохов не будет пользоваться веткой? — спросил Адриан.
— Вернее, что нет. А если и будет, то по какой цене? Не вскочит ли ему железная дорога вдвое дороже гужевой? Акинфин на десять лет вперед видит. Ветка-то ведь будет его. Такая же собственная, как круговая шальвинская узкоколейка. Увидите, какова наша Шальва стала теперь...
Рождественский умолк, услышав голоса. Это были геодезисты-изыскатели. Их вел самым коротким путем Микитов. Тот самый «Зовут-зовутка», который подсказал Платону первую узкоколейку, и теперь, став любимцем хозяина, Микитов, подучившись, подначитавшись, назначен доверенным лицом по дорожному строительству.
До этого работавший землекопом на железной дороге, Микитов, от природы глазастый и ушастый человек, познал азы прокладки дорог.
— Вот, — указывал он изыскателям, — не виляйте от озера, оно заливное, мелкое. Мы его спустим в речку через трубу и прокоп. Ставьте вешки прямо в воду. Всякое вилянье, — пояснял он, — скажется дорогой потерей на объездах.
Махнув Рождественскому еловой веткой и попутно отмахнувшись ей от комаров, Микитов крикнул:
— Здорово живем... Ни пуха ни пера! — и занялся своим делом.
Дорога пошла сосняком. Голоногие высокие сосны позволяли далеко видеть меж их стволов. Шли уже не по зимнику, а по засечкам, заменившим изыскателям вешки нового укороченного пути будущей ветки.
— Теперь можно говорить о чем угодно, товарищ Адриан.
И разговор начался.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
— Что же вы думаете дальше? — спросил Молоканов.
— А что думать? Думай не думай, товарищ Адриан, а они свое дело делают...
— Нужно разоблачать.
— Кого?
— И Овчарова, и молодого Акинфина,
— А как?
— Неужели вам не ясно, что Акинфин своей «заботой» о рабочих прикрывает усиление эксплуатации и наживы?
— Я так же думаю, а доказать этого не могу.
— Ну как же не можешь? Разве они, давая крохи, умиляя ими доверчивых людей, не выжимают из них под прикрытием своей «доброты» огромные прибыли? Акинфин вынужден притворяться добрячком.
— Может быть. Но не Овчаров. Он гроша ломаного не получает, кроме маленького жалованья. У него это все от этого, ну, что ли, как говорят, от святости души.
— Допустим, — Адриан поправил сползающее пенсне, — допустим, что это правда. Такие бывают и есть... Но на кого работает их святость? На капитализм. В данном случае — на Акинфина.
— Не спорю. Это так и есть. Но у них козыри, а у нас что? У них — дела, у нас — слова. Скажете, что больница на капитализм работает! Работает в конечном счете, но ведь там лечат рабочих. И хорошо лечат. Тронь больницу — тебя самого в нее упекут в покалеченном виде. Доктора на дом ездят — тоже «блезир», но они ездят и лечат. Лечат, вылечивают. У меня перелом руки был. Два месяца — и как новенькая рука.
— А сколько безвозвратно переломанных рук и ног!
— Тысячи, но не на наших заводах. На наших заводах и сто агитаторов их не пересилят. А нас семеро. И, того гляди, будет шестеро.
— А куда же девается седьмой?.
— Куда? В акинфинское «равновесие» уйдет. В гармонию единства взаимностей. Теперь он ее по-новому как-то называет...
— Как бы он ни называл свою гармонию, она лжива, буржуазна, антинародна. Это самооборонительная капиталистическая сладкая теория приукрашенного порабощения...
— Я думаю так же, товарищ Адриан, в других словах, но так же... Я думаю, а он делает — дома в рассрочку строит.
— Не дома, а приманочные кандалы, которые добровольно надевают ослепленные труженики. Это тонкие, но крепкие цепи, привязывающие рабочего к заводу. И это нужно неторопливо, ненавязчиво разъяснять...
— Пробовал — и сам в рассрочку дом купил.
— Купили? Зачем?
— В перестроенной старой бане жить стало холодно. У меня двое детей, товарищ Адриан. Сколько могу, поживу, хоть год, да мой. Все же в тепле. И собираться будет где. То на именины, то просто так, в карты поиграть... Мало ли что придумать можно...
— Вы правы, я не осуждаю вас.
— А как мне осудить других? Сказать — кандалы. Цепь! Могут и не поверить! Да и не поверят. Вдвое больший акинфинский «составной» дом стоит -вдвое дешевле самодельного! И в рассрочку... Десять — пятнадцать процентов в месяц из заработка. Я, хорошо зарабатывающий, плачу семь-восемь рублей в месяц.
— Но вы привязаны этим на многие годы к его заводам.
— Я-то, скажем нет... А другие не боятся этого. Хотят даже такой привязки. Такого, извините за слово, «равновесия взаимностей». Держатся за работу и рвутся к нему. Касса дает пенсию. Оплачивает гулевые дни по болезни. Дешевый печеный хлеб... Рассроченная корова... Даровой покос... Удешевленный билет в цирк по заводскому номеру всей семье... Дармовая плата за шитье. И при швейной мастерской «Новые моды» опять же номерной магазин одежи, обужи и всякой женской снасти. Так в Шальве называют это все. А главное — большой сдельный рубль. Открой ворота пришлым рабочим, давно бы на соседних заводах пусто было. А он не берет. Нравственная причина для Платона Акинфина первый нравственный закон.
— Да бог с вами, товарищ Рождественский, какие же могут быть у них нравственные законы?
— А у Акинфина, выходит, они есть. Неуволенного не берет, будь он черта съевшим в своем деле.
— Не увлекайтесь, друг мой... Давайте присядем. У меня сердце и легкие. Вот тут. — Адриан уселся на пень и пригласил Савелия на другой. — Хитрая это все, сахарная и паточная, обманная, показная нравственность.
— Разве я спорю? Только, товарищ Адриан, мы не должны закрывать глаза, он — сила! Сахарная, или паточная, или какая-то еще, но — сила. И мы это должны не просто принять во внимание, а понять. Глубоко понять. Он далеко, товарищ Адриан, заглядывает. Не простой это капиталист, товарищ Адриан, а идейно-политический капиталист. Думаете, он революции боится? Нет!
— А откуда вы знаете?
— Я-то знаю. И знаю не заочно, как, скажем, вы, а лично. И, можно сказать, запросто. Мы же вместе росли. Он ничего не таит. Может, делает вид, а вида-то этого не видно.
— И что же он говорит? О чем?
— Ну, например, он говорит, что революционеров преследовать не только бессмысленно, а и вредно. «Это их, говорит, ожесточает и вызывает к ним сочувствие других. Пусть себе живут и открыто говорят обо всем. Мне лично, — говорит Акинфин, — они не вредят, а помогают. Дают как бы хорошие советы».
— Каким образом?
— Самым простым. Листовка как-то появилась. Не иначе, что екатеринбургская. О бесправии женщин. Он сам тогда мне показывал ее. И читал. И хвалил.
— Хвалил?!
— Хвалил и говорил, как несправедливо в самом деле лишают женщину и тех немногих прав, которые предоставляются мужчине. «Женщина, — говорит он, — у нас раба. И даже в высших сословиях раба. Особенно она раба в низших кругах. Раба мужа, детей, и даже в оплате тех работ, которые ей разрешены обстоятельствами, тоже получает по-рабьи вдвое и втрое меньше мужчины». Это все он, а не я, товарищ Адриан. «Проходная завода закрыта Для нее. Она заперта накрепко дурацким предрассудком, бытующим в рабочей среде. У нас не принято замужней женщине становиться к станку. А она могла бы...» — «А дети с кем?» — спросил я тогда его. «А дети, — отвечает он, — могут день проводить с какой-то из матёрей...» — «Где?» — спрашиваю я. А он: «Разве трудно, говорит, построить большой дом, где дети будут в те часы, когда мать на работе?»
— Это те же сахарные слова. Это заигрывание.
— Я так и подумал, товарищ Адриан. Так бы и теперь думал, если бы он не построил «терем-теремок».
— Какой «терем-теремок»?
— Ребячий. И плата грош с полушкой. Вот вам и прокламация о бесправии женщин! Это только лишь один вывод, который он сделал.
— Рассказывайте, рассказывайте...
— Есть и второй. Он спросил меня: отпустил ли бы я свою жену при таком «тереме-теремке» в цех?
— И что же вы?
— Ответил так, как есть. «Пустил бы, говорю, да оскорбительного мужичьего озорства боюсь, начиная с матерщины...» А он мне: «И я бы на твоем месте, боялся этого... — И тут же спросил: — А что, если бы кто-то, скажем, я, задумал открыть женский завод легких работ?»
— Интересно! И что же вы?
— Опять тогда я то, что думал, то и сказал: «В таком случае, говорю, желающих работать за половину цены нашлось бы хоть отбавляй». А он мне: «Этого-то я и боюсь. Поэтому на женский завод нужно будет принимать черед нашу Кассу, через Александра Филимоновича. В первую очередь вдов. В первую! — говорит. И палец так же, как я, поднял. — Во вторую — не вышедших замуж..,, — Два пальца поднял. — То есть, значит, старых дев. Й, в-третьих, тех, кто хочет, кто должен разойтись со своим мужем и не может, боится бедности, нищеты, Вот три первых категории женщин, которые должны были приниматься в первую очередь... А что касается оплаты, — сказал он, — почему же работающая сдельно женщина за такую же деталь должна получать меньше мужчины? Почему?» Словом, сходил всеми четырьмя тузами — и все козырные.