Иван Яган - За Сибирью солнце всходит...
— И чем кончилось?
— Да вот пока жду. В горкоме был, сказали, разберемся. А тут на каком-то совещании сказали, что я пятнадцать лет из зарплаты отчисляю в Фонд Мира и уже внес около двух тысяч. Говорят, товарищ из райкома в президиуме аж подпрыгнул и произнес: «Тоже мне пример нашли!». А ему докладчик: «Да, пример. В нашем районе таких немного...» Ну вот, жду...
— Брат, — говорю, — ведь это нелегко. Нервы, канитель. У тебя дети, внуки...
— А если я не могу иначе жить? Не могу тлеть, свет коптить? Главное, меня люди понимают и поддерживают. А ты считаешь, я не прав?
— Прав.
Прав ты, брат мой старший. Да дорого мне твое сердце, душа твоя. Годы немалые. А у тебя я учился и по сию пору учусь жить по правде.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Гриша Рогозный тоже однажды приехал ко мне за советом по щекотливому делу. Помялся, приглядывался и говорит:
— Знаешь, браток, предлагают мне в партию вступать.
— Кто предлагает?
— Ну, секретарь парткома совхозный.
— И как ты?
— Да вот хотел посоветоваться...
— А как, Гриша, они объясняют свое предложение? — спрашиваю.
— Да как... Говорят, рабочий класс — в первую очередь. Рост рядов...
— Не советую, — говорю Грише.
— Почему?
— Ты и так хороший рабочий. Грамотешки у тебя, конечно, маловато. Какую ты пользу принесешь?
— Так, может, мне польза будет, — говорит Гриша. — Другие ведь...
— Что другие?
— Да что. Вот, например, Иван Калюжный — партейный. Пять аварий сделал на машине, а ему — ничего. А я вот один раз, и — за свой счет ремонт. Может, полегче будет...
— Ты с Петром советовался?
— Говорил.
— Что он сказал?
— Не советует. Говорит, не по силам тебе это дело. Без тебя, мол, обойдутся. Даже рассердился: «Выгоду ищешь?»
— Правильно сказал. Кто тебе внушил такое представление о партии? Не слушай, если они сами заблудились, ваши местные. Не обижайся, брат, но я согласен с Петром: не ищи выгоду. Этому скоро настанет конец.
— Думаешь?
— Уверен...
...А с Гришиной машиной мы тогда так решили. Он едет домой и ждет от меня известия. Я встретился с редактором многотиражной газеты «Автотранспортник», разведал насчет кабины. Через день он мне сказал: кабина есть, пусть заплатит наличными или перечислением авторемонтному заводу. Ну, там бутылку коньяку — и дело в шляпе. Я вызвал Гришу.
Заплатил он деньги, получил все документы на кабину. Спрашивает:
— И все?
— И все, — говорю. — И в Горький тебе не надо ехать.
— Так как-то не то, — волнуется брат. — Как-то не по-людски. Отблагодарить бы надо кого-то... как ты думаешь?
Вот же, мать честная! Въелось в человека: ты — мне, я — тебе.
Надо обойти закон, надо вот окольно, не по правде. И главное — там, в деревне, эта зараза живет. Гриша даже понять уже не может этого несчастья, этой беды.
И сказал я ему:
— Ладно, брат, если не можешь без этого, давай сводим двоих мужиков в ресторан. И все.
К вечеру я пригласил редактора многотиражки и начальника какого-то отдела авторемонтного завода в ресторан. Пили коньяк, Гриша — водку. Захмелев, он полез целоваться ко всем по очереди. «Благодетели» постепенно перешли на: «ты — мне, я — тебе», Гриша воспринимал все как должное, сулил мяска, картошки... Иногда он запускал руку во внутренний карман пиджака и наклонялся ко мне, спрашивая:
— Браток, сколько я обязан?
— Официант скажет, — отвечал я.
— Да я не про это! Это само собой.
— А об остальном — ни слова никому. Ты уже заплатил.
Мы даже договорились с начальником отдела, что кабину для Гришиной машины завтра отвезут в Андреевку на заводской машине, поедут люди с завода и помогут ее установить. Так все и вышло. Пришлось только Грише доплатить за транспорт и за работу. На месте я не присутствовал. Не знаю, «сунул» ли брат «на лапу» мужикам заводским. Думаю, что сунул. А если и так, то, может, это от доброты.
Через неделю раздался звонок в моей квартире на пятом этаже.
— Здорово, браток!
— Здорово, Гриша! На своей?
— Как пить дать... На-ка, держи, тут Марфа тебе чо-то передала...
И Гриша сунул мне в руки сумку с чем-то тяжелым...
...Живешь, взрослеешь, в чем-то становишься мудрее. Вот уж и голову инеем прихватило. А бывает час, минута, когда вдруг остро и неотвратимо почувствуешь необходимую потребность родительского слова, взгляда, тепла или хотя бы молчаливого присутствия тех, кто дал тебе жизнь. Даже если твоя жизнь порой покажется невыносимо горькой и душа полна безысходного отчаянья, — даже на этот случай есть спасительная мысль: а если бы тебя вовсе не было на свете, если бы ты не родился по чистой случайности? И эта «несостоявшаяся случайность» вдруг покажется тебе самым бесценным подареньем судьбы, и приходят новые силы и крепнет твой дух, и вновь и вновь зреет в сердце благодарность и нежность к тем, кто подарил тебе сладость земных страданий, кто дал тебе жизнь... И чем ты старше, тем острей и определенней это чувство, эта мысль. И над всем, что происходит с тобой, вокруг тебя, вырастает светлое и радостное удивление тому, что ты есть, что ты живешь...
...Сколько раз приходил на свою улицу, когда жил в Омске, сколько раз приезжаю издалека, и каждый раз, подходя к заветному дому, вижу отца у калитки.
Летом, зимой, осенью ли — он всегда у ворот. Или ходит ссутулившись или сидит на корточках, прислонившись к воротному столбу. Поздороваемся. Спрашиваю:
— Что, отец, мерзнешь на улице?
— Та покурить вышел...
А я знаю: он ждет нас, сыновей, дочерей, внуков...
В последние годы все чаще и чаще думаю о нем. И думы мои нелегкие, и чувства сложные. Вместе с нежностью к нему, с беспокойством за его здоровье обязательно приходит томящее чувство вины и неоплаченного долга. Нет, отец пребывает не в заброшенности. Он живет с дочерью от второй жены, окружен внуками и правнуками, обихожен и присмотрен. Рядом живет Петро, недалеко Алексей, напротив — другая дочь и сестра. Пенсия у него неплохая. Что же тогда гнетет меня, какая вина? Догадываюсь. Все мы, дети, для него как пять пальцев на руке. Какой ни режь — больно одинаково. Знаю, что он больше всего теперь волнуется обо мне, дальше всех отлетевшем от гнезда. Ему каждый день хочется знать, как там сын? Для него неважно, что сын уже сед, сам изведал груз отцовства и вышел, как говорится, на ту самую «прямую». Для него я сын, сынок. Для меня тоже неважно, сколько лет отцу. Он отец. Каждый раз хочется поделиться с ним редкой радостью или пожалиться по-детски в горький час, только ему одному. Его мне никто не заменит — ни брат, ни сестра, ни дочери, ни жена, ни друг, ни учитель. Он единственный на свете человек, родитель мой. Все, что есть во мне с в о е г о, все от него, Пока он жив — я не сирота. Да продлятся дни его!
Надо ехать к отцу. Он ждет. У него встречусь с братьями — родными, двоюродными, троюродными. Там сойдутся, узнав о моем приезде: Петро, Алексей, Гриша, Василий, Владимир, еще один Алексей, Сергей, Анатолий, Федор, еще один Сергей, Николай, еще один Петр, и еще один Иван... Будут их сыновья: Петровы — Сашка и Володя; Гришины — Сашка, Ленька, Сенька, Васька; Сергеев — Андрей; Васин — Сашка... Там будут бегать и шуметь бесчисленные правнуки моего отца... Мы с братьями не делимся на степень родства — родной, двоюродный... Мы все — братья. Почти у всех, кого я назвал и не назвал, почти у всех братьев, кроме нас с Петром и Алексеем, нет отцов, их отняла война. И теперь они тянутся как к своему, к моему отцу, Павлу Андреевичу... Так все и говорят: «Пойдем к деду Ягану». У него мы все вместе будем говорить о Байдановке и под отцовскую гармошку споем заветные песни. Будем говорить о будущем...
Надо ехать к отцу. Он ждет.
ДО ЗАВТРА, ГЛАША!
ПОВЕСТЬ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Мороз был под сорок. Заводской технолог Василий Табаков шел с работы через виадук. Звенело железо в морозной тиши, стонали, готовые треснуть, рельсы под колесами маневровых паровозов. Люди бежали по виадуку рысцой, заслоняясь воротниками от ломящего виски верхового сквозняка. Звонкий гуд слышался в металлических перилах виадука, покрытых морозным сахаром. Рта не раскрыть — дух забивает жесткий, как рашпиль, воздух. Дощатый настил под ногами тверд, словно костяной, и мерзлые подошвы обуви выбивают из него звуки, похожие на те, какие издает стальной шарик, брошенный на кафельный пол. Все сковано, все оцепенело и окаменело, все пронзила звенящая стынь.
А на виадуке стояла цыганка. На руках у нее грудной ребенок, запеленатый в грязную тряпицу. Возле цыганки еще четверо ребятишек; самому старшему — лет восемь. Обутые кто в резиновые сапожки, кто в худые ботинки и, пожалуй, на босу ногу, они стояли с посиневшими губами и настойчиво теребили юбку матери, просили пойти в вокзал. Мать отталкивала их, но ребята снова цеплялись за ее юбку, отчаянно перебирали замерзшими ногами. И ничего не осталось в них цыганского, потому что и цыганская кровь при таком морозе не в счет. А цыганка успевала все: давать затрещины ребятне, останавливать прохожих, побаюкивать младенца.