Виктор Крюков - Свет любви
— Дядя! Дядя! — подбежала к нему Наташенька. Все ее матрешки лежали рядком на простыне, которую она стащила с кровати.
— Ай! Ай! Ну какая же ты безобразница, — встала мать.
Николай вынул напильник и, округляя деревянное колесо игрушечной детской колясочки, стал говорить о том, что делается на экскаваторном заводе. Вот уже в который раз он рассказывал ей о братьях, о своем отце — мастере экскаваторного завода. И всякий раз упоминал о том, что его отец женился на матери, когда умерли от голода ее отец и мать, и она, семнадцатилетняя, осталась одна с пятью младшими сестренками. Лена не верила этому и никогда не задумывалась над смыслом рассказа.
«Ну к чему он это повторяет вот уже третий раз?» — вдруг подумала она. Лицо ее вспыхнуло.
Где-то далеко, за аэродромом, загремело раскатисто и гулко — так гремит стоянка, когда на старт выруливает эскадрилья. Услышав шум, Наташенька насторожилась и вдруг бросилась в колени матери, тараторя:
— Па-а-па! Па-а-па!
Это означало, что наконец-то возвращается из полета долгожданный папа. Мать скрывала от нее, что папа больше никогда не вернется.
— Спать тебе пора, спать! Пойдем умываться... — сказала мать, поднимая ее на руки.
Эти слова Николай понимал по-своему. Как только мать напоминала ребенку о сне, он прощался и уходил.
И сейчас он встал, положил в чехольчик напильник и, глядя на Лену, виновато сказал:
— Ну, я пошел.
— Подождите меня у дома. Минут через двадцать я уложу ее и выйду...
Николай глянул на Лену, как бы не узнавая ее, и быстро вышел, стукнувшись о верхнюю перекладину двери.
На улице было темно и ветрено. Не выходя из тамбура, он закурил, искры посыпались на протектор. У столовой — ее саманная стена была экраном — трещал движок. Вдалеке сияли огни буровых вышек. Он почувствовал, как до него дотронулась теплая, мягкая рука. Это была рука Лены. Она вдруг отдернула руку и сказала:
— Коля, не ходи ко мне больше... Не надо! Ты хороший, добрый, ты найдешь хорошую девушку...
— Лена, — он бережно взял ее руку, — мне никого не надо. Скоро демобилизация, поедем со мной... Здесь тебе все напоминает о Ефиме: стоянка, самолеты, аэродром... Наташенька так привыкла ко мне...
— Ты добрый, Коля... Ты простой и работящий... Знаю, ты бы меня не обидел... Но не могу... Ни як не можу... В ций земли лежит мой коханый... Тут я и робить буду. А не нужна стану — подамся на батькивщину до Днипра...
Глава двадцатая
Сразу же после обхода палаты Пучков надел халат и вышел на веранду лазарета, примыкавшую к саду. На открытой веранде стояло много шезлонгов и несколько шахматных столиков. К некоторым больным пришли близкие и родные. Один техник из третьей учебной эскадрильи разговаривал с женой, сидя на скамейке под пирамидальным тополем.
— Держи! — К Пучкову полетело огромное красное яблоко.
Пучков поймал его, вытер краем халата, съел и почувствовал аппетит. Его здоровье восстановилось, но врач, приезжавший к месту аварии, столько наговорил своим коллегам, что те решили после обследования в госпитале подержать пострадавших еще и в лазарете. Чернова, правда, по его просьбе выписали. Но у Пучкова кровяное давление все еще оставалось высоким, и он безропотно ждал, пока оно снизится.
— Сергей! Твоя идет! — крикнул тот техник, что бросил яблоко.
Пучкова точно смерчем унесло с веранды. Он быстро прошмыгнул в палату, юркнул в постель и почему-то накрылся с головой. Дежурной сестре сказал:
— Если ко мне придет женщина — не пускать! Умоляю вас!..
Минут через десять сестра подошла к нему с пакетиком под мышкой, жареным гусем в руке и запиской, сложенной треугольником. Через целлофан, в который был завернут гусь, была видна его поджаренная пупырчатая кожа, она блестела от масла...
— Вот вам передача, а вот записка...
— Сестра! — трагическим голосом воскликнул Сергей, узнав почерк Зины. — Сейчас же, сию минуту верните передачу и записку...
— Вот новости! Предупреждали бы раньше! — недовольно сказала сестра. — Теперь я взяла и неудобно возвращать...
Она совала ему записку, а Пучков отводил назад руку.
— Сестрица, — взмолился Сергей, — скажите, что врач не разрешает. Запретил! Придумайте что-нибудь...
— Какие-то принципы!.. — Углы ее рта подались книзу. — Что ж, пожалуйста!..
И она с недовольным видом унесла передачу с запиской...
В госпитале и лазарете Пучков многое передумал.
Он уже ругал себя, что ценой унижений и угроз уговорил Строгова не разрушать его семьи. Ему теперь казалось, что сделал он это сгоряча, по инстинкту самозащиты, когда хотят оторвать твое, родное. «Да и какой я был бы муж, если дал бы увести свою жену без боя?» — думал он, припоминая, как разговаривал со Строговым.
Теперь он считал, что, если бы Зина ушла от него, потеря была бы невелика. О том, что ее имя было написано в небе, теперь говорили на каждом перекрестке авиагородка. Слыша эти разговоры, Пучков стискивал зубы и спешил скрыться. Пучкову казалось, что вслед ему, показывая пальцем, говорят: вот он, тот самый, который пригрел на груди «аэрокобру». Словцо это, сгоряча брошенное Ершовым на месте аварии, облетело военный городок так же быстро, как и весть о том, что в небе над аэродромом было написано имя «Зина».
Когда сестра ушла, Пучков лег и накрылся одеялом. Он приказал себе не думать о жене, но мысли не повиновались его воле. «Жареным гусем хочет задобрить! Какая ловкая!»
Через полчаса подошла сестра, сказала:
— К вам пришли...
— Опять она?
— Нет, мужчина. На Дон-Кихота похожий.
«Корнев», — догадался Пучков.
У веранды действительно стоял Корнев. Еще из гарнизонного госпиталя, за минуту до отправки в лазарет, Пучков звонил в эскадрилью, просил его прийти.
— Неужели ты думал, что я без звонка не приду? С Громовым возились... Потом имущество от него принимал, — объясняя, шагнул к нему Игорь.
— Хочешь стать един во всех лицах? Помощник групповода политзанятий, и комсорг, и техник звена, и старшина...
— Хотели назначить Князева, а тот ни в какую... Ну комэск и приказал принять пока мне.
— Что же он, не знает, что ты уезжаешь?!
— Куда?
— В академию поступать.
— Нет, друг... Спасибо! Еще раз быть оплеванным не хочу. В простое офицерское училище мандатную не прошел, а в академию и подавно... Всех, кто сдавал экзамены, зачисляли, а я, несолоно хлебавши, складывал пожитки, уезжал восвояси. На меня так смотрели, как будто я был полицаем, и никто не подходил ко мне, не говорил ни слова утешения. Как я хотел учиться! В начале войны соседский мальчишка уговаривал меня бросить школу — так я избил его. А теперь мандатная комиссия говорит: ученье не для вас. А что я сделал? Что? Вот тут (он приложил руки к сердцу) кипит, когда вспомню об этом. Спасибо, друг. Не поеду больше! Хватит позора!
— Знаю, что обидно тебе... Но учти: состав мандатной комиссии будет теперь другой.
— Как же! — усмехнулся Корнев, мускулы-скобочки откатились от губ в стороны, придав лицу злое, напряженное выражение. — Он слишком широк, состав этой комиссии. Члены ее везде: в штабах, в политотделах. И у них инструкция: тех, кто был на оккупированной территории, не принимать. И хотел бы кто-нибудь посочувствовать мне, да нельзя...
— Какой дурак составлял эту инструкцию? — с гневом сказал Пучков. — Из кого же, как не из тех, кто войну на своей шкуре испытал, кто еще подростком видел фашизм в глаза, должен пополняться наш офицерский корпус? Жизнь идет, ветераны стареют, их заменяют солдаты, узнающие о войне из книжек. А ты сам все это пережил. Не по-государственному подошли к тебе. И я говорил об этом в штабе. Надо сперва проверить, прежде чем не доверять. А не наоборот... Поэтому мы снова за тебя ходатайствуем.
— Не поеду.
— Ну вместо тебя поедет Громов или подобный ему. Тебе будет от этого легче?
Они стояли в дверях, мешая проходящим, но оба не замечали этого: разговор задевал обоих за живое.
— Ну что это ты все обо мне... — запротестовал Игорь. — Как себя чувствуешь-то?
— Пойдем присядем.
Сели на веранде в плетеные кресла. Положив рядом с собой на сиденье пакет с лимонами и сверток с колбасой, Корнев рассматривал друга так, будто тот только что воскрес из мертвых...
— Что, лицо в чернилах? — спросил Пучков, ощупывая небритую щеку. И тут же, в упор глядя на Корнева, сказал: — Слабак ты, как я посмотрю... На собраниях шумел, что надо предпочитать убеждение, а не принуждение, громил Громова, а дальше эскадрильи свои взгляды нести не хочешь. А их надо нести! Народ в армии становится все образованнее. Недоверие и грубое принуждение вредны. Сейчас, как никогда, дисциплина должна быть сознательной...
— Кончай, я ведь помощник групповода, — улыбнулся Игорь.
— Одно дело, друг, вести политзанятия, другое — проносить идеи через всю жизнь. Был бы ты офицером — давно бы и Громова поставил на место. Глядишь, и мне было бы легче, и другие заговорили бы твоим языком... Не думай, что льщу. Но такие, как ты, нужны армии. Ты и меня обидишь, если не пойдешь в академию...