Николай Воронов - Юность в Железнодольске
— Зенюсь.
— Чего мы с тобой делать-то будем?
— Играть.
— Во что играть-та мы будем?
— Стыдно...
— Стыдно, дак и не нужон ты мне.
— Тетя, пласти.
— Етого не прощают. Хлыщи давай за своими культурными цыпочками.
Я был склонен верить тому, что Мишу подобрала сердобольная женщина. Бабушка соглашалась со мной:
— Пригрела которая-нибудь. Куковала где-нибудь на лесном кордоне. Мужа, может, деревом задавило. Одного человека стены съедят. Приехала в город, увезла Мишу да и пригрела. Господь хоть и обделил его умом, а для жизни он годящий — сердце золотое.
Я представил себе Мишу под заснеженными соснами, подпоясанного малиновым кушаком, за который заткнут широкий топор.
Галина Семеновна хотела отвести меня в красный уголок, решив, что дочь пойдет в душевую, но Валя сказала, что раздумала мыться: слишком ветрено. За словами Вали ощущалась плохо скрытая уловка. Глаза Галины Семеновны померкли от укоризны.
— В котловане, поди-ка, метишь покупаться?
— Ну и мама́стая — непременно подозрение.
— В селе у нас считалось великим неприличием, коль девчонка с парнишкой вдвоем с вечерок на минутку отлучились, а не то что куда вместе... Уж если кого увидели наедине — позор на весь век, в первую голову для девчонки. Совесть была...
— И у нас не меньше. Ты, мама, имеешь право меня оскорблять, а Сережу нет.
— Я ничего против Сережи... Ты всему причиной. Ты и паиньку сшибешь с рельс. Допрыгаешься ты, Валька.
— Мам, ты не настраивайся на дурной лад. Я тебя не подведу. Просто я пружинистая по характеру.
— И еще почему не советую... Шалят в котловане.
— Неисправимая ты прямо, мамастая. Пей молоко. Всю бутылку целиком. Оно до сих пор горячее. Да поаккуратней орудуй шлангом. Будешь сильно обливаться — совсем горло загубишь.
— Ча́пай, ча́пай. И слышь, усвой, что мать наказывала.
Когда мы вышли из депо, Валя все еще улыбалась. Она восторженно заговорила о Галине Семеновне. Вот ведь какой прозорливый человек ее мать. Ничего ты от нее не скроешь.
Валя свернула не к Сосновым горам, а на закат, чуть розовевший поверх черной цепи кладбища паровозов. Она шла в котлован, притом так прытко, словно по разрешению матери и по нашему обоюдному согласию.
Я остановился, но она лишь полуобернулась и звала меня за собой веселыми взмахами руки. Было ясно, что никому и ничему не изменить ее решения. Если я потопаю на Тринадцатый участок, у Вали хватит задора и отчаяния дойти до котлована и выкупаться. Я и сам, едва Галина Семеновна упомянула о котловане, страстно желал порезвиться в его горячих водах. И вместе с тем я уважал волю и тревогу Галины Семеновны и не мог положиться на себя ни в чем, куда бы ни поманило меня Валино стремление, которому она была почти не в силах сопротивляться, но чего, наверно, и сама не сознавала или старалась не сознавать.
Я догнал Валю. Опа схватила меня за руку и с такой радостной строптивостью размахивала ею, точно я был против ее затеи, и она торжествовала свою победу и хотела доказать, что все и всегда будет только по ее и что нет большей нелепости, чем артачиться против того, что людям приносит счастье.
Тропинка была как прорублена в снегу обочь паровозного кладбища. Заводские зарева пылали под островами дыма. В их свете фигурно выдвигался из темноты мертвый металл, когда-то яростно и длительно поровший воздух, выпукло падал к берегу сажевый косогор, серела твердь пруда, как бы осыпанная стальной окалиной, а кромка льда, омываемого туманным потоком, уходящим в глубину, напоминала крупный стеклянный бой, который дают бутыли из-под кислоты и аккумуляторные банки.
Спуск к котловану был крут, широк, бесснежен, отдавал агатово-темным глянцем. В предвоенные годы тут сливали шлак, он закаменел, потихоньку растрескивался, но все еще сохранял глазурность.
Иногда ручьи шлака добегали до котлована, испепеляя нашу одежонку. К тому, что были вынуждены уходить домой по корке, сквозь которую алела магматическая жижа, мы привыкли, хоть и проваливались в нее валенками и ботинками, обжигались. Однако больше всего мы боялись остаться голенькими: путь неближний, по холоду не добраться, приходилось умолять прохожих, чтобы известили барак о нашем бедственном положении. И пожалуй, не меньше мы боялись того, что лишимся одежонки, — пусть она и незавидная, а справлять для нас барахлишко — родителям разорительная тягота. Тогда кто-то из нас сообразил поднять ломиком крышку колодца, который вел в трубу промышленного стока. Ствол колодца, — в него были вмурованы железные скобы, — оканчивался бетонным кубом. В этом кубе мы сколотили мостки, на них раздевались и одевались. Чугунную крышку мы закрывали за собой, чтобы не залило шлаком и чтобы никто из чужих ребят не обнаружил наше укромное прибежище. Валя не подозревала о нем. Она спустилась к пруду. Внутри потока, который падал в котлован, казалось, стояли ртутные столбики. Пар, выхлестываясь из бурлящей воды, заволакивал дуло трубы. Он был душно-мохнатым над котлованом, но чем дальше теплая река врезалась в пруд, тем реже, волокнистей, льдисто-прозрачнее он становился.
— Чур не мне воздух греть, — крикнула Валя.
Ветер дул нам в спины. Даже сквозь одежду мы чувствовали его припекающую студеность. Я бы, конечно, без промедления начал раздеваться первым, но неподалеку был заветный куб, и я не торопился, да и хотелось разыграть Валю, а потом удивить и обрадовать.
— Вот черт! Всегда-то все успевают сказать чура́. То воду грей, то воздух.
Я не успел предупредить Валю, чтобы не раздевалась, а она уж расстегнула пуговицы пальто и собралась стряхнуть его наземь. Я приобнял Валю и свел свободной рукой полы пальто. Когда она хотела раздернуть концы шали, связанные чуть выше поясницы, я поспешил сказать, что рядом есть великолепная раздевалка, и накинул ей на плечи пальто.
— Чем тут плохо? В секунду разденусь, только отвернись.
— Простудишься. Давай пошли.
— Да я вся как из печки: охладиться не успею.
Я схватил сумку, теперь уже крепко обнял Валю и быстро повел вверх; труба чуть ли не полностью была залита шлаком.
Валя поваживала корпусом, пыталась не соглашаться с тем, что мы уходим от котлована. Какое-то странное, пугающее и вместе с тем сладко-хмельное нетерпение было в ней, и у меня невольно подкашивались ноги. Кабы не Валя, я упал бы, наверно.
Застывая, шлак образует в себе пустоты. Продавы и провалы в нем обнаруживают эти пустоты, напоминающие ноздри. В одной такой ноздре мы припрятывали ломик. Он был на месте, я отколупнул им чугунную крышку и спросил, наклонясь над колодцем:
— Эй, кто здесь?
Мой голос улетел в темноту и расщепился. Вскоре, уменьшенный до кукольной писклявости, он выпорхнул в котлованный туман, а с другой стороны, из далеких тоннельных глубин, вернулся зычным басом:
— ...есь, есь.
— Кто-то есть, — сказала Валя. — Должно быть, сынок с отцом? Куда ни сунься — везде люди.
— Да это же, Валенсия, двойное эхо. Слушай.
Я снова спросил в колодец, и опять звук моего голоса проделал двойное превращение.
Я отнес ломик в ноздрю и стал спускаться в куб. Сначала спускался с помощью ног и рук, а когда скобы кончились, — на одних руках.
С бетонного пола мог взяться за нижнюю скобу только длинный, как баскетболист, человек. Чтобы ухватиться за скобу, я подпрыгивал с мостков.
Повиснув на последней скобе, я ощутил запах сырой ржавчины. И тут же, к своему удивлению, задел ногами ботинок о доску. Оказывается, я подрос! Через мгновение я спрыгнул на помост и велел спускаться Вале.
Едва я сказал Вале, что примерно метр она должна спускаться на руках, — она рассердилась. Еще чего не хватало! На уроках физкультуры ей ни разу не удалось подтянуться на турнике. Как будто я не знал об этом. Она собралась вылазить из колодца. Я еле уговорил ее, чтобы она вытянула ногу и встала мне на плечо. Потом она встала на мои плечи коленями и радостно засмеялась. Я обвил ее вокруг коленей, и когда оторвал от скобы, то долго держал на весу, а она все смеялась, и ее лицо светлело над моим запрокинутым лицом.
Немного погодя она, похоже, замолкла в испуге, дернулась у меня в руках и жалобно попросила ее опустить.
Изнутри я надвинул чугунную крышку на колодец, а возвратясь на помост, заметил по контуру Валиной фигуры, что она стоит в пальто и шали. То рвалась купаться, теперь почему-то не раздевается.
— Валенсия, ты чего?
— Нет, — угрюмо промолвила она.
— Ты бука.
— Пусть.
— Дуйся сколько угодно. Выбраться отсюда ты не сумеешь. Волей-неволей будешь купаться.
— Какой ты мальчик! Совсем-совсемочки.
— Чем плохо? — обидевшись, спросил я.
— Чудесно! — сказала она.
— Чудесно, но...
— Без «но».