Леонид Леонов - Соть
Она прервала:
– А вы думали, что он танцевать начнет?
– Нет, я ждал, что он вынет пулю и кинет ее назад!
– Итак, договорились до революции?
Может быть, он растерялся перед новым словом:
– Да… если так называется великий гнев.
Изредка распахивалась облачная дверь, и неопределенная вспышка луны или зарницы освещала окрестность. Она текла, и все текло под нею. Виссарион ежился; ветер кромсал легонькое его, казенного покроя пальтецо, купленное им на первое же жалованье завклуба. Иногда он с маху ступал в лужу, брызги летели на ноги Сузанны, но она не умела выбрать минуту, чтоб остановить его.
– …тогда я уперся в это слово, вы правы. В семнадцатом году я состоял членом полкового комитета депутатов, но скоро переменил установку: меня засадили в сумасшедший дом, который охранялся пулеметами. Я говорил: в революцию выживают либо дубы, либо гибкий осинничек, крапивка да прилипчивая ягодная травка в тени подгнивающих пней. Я хотел сказать, что гибнут лучшие, носители огня, что укрепляется здоровье мещанина. Прошедший сквозь революцию, он страшен своей подавляющей единогласностью. Но все забывается через поколенье, а многое переврут поэты, все окисляется, а растоптанная вещь… о, как она еще отомстит за свое временное поругание! Я был левее всех, потому что восставал в самом первоисточнике неравенства, в культуре. Вот она лежит, развороченная, и всякий тащит себе из нее, что ему по плечу или по карману. Я говорил: надо выжечь отравленное это наследство, потому что мертвецы… все эти Гомеры да Шекспиры правят нами сильнее любых тиранов. Надо уничтожить мозговой элефантиазис, эти благородные клеточки, где угнездились микробы вырожденья. Восставайте до конца! Человечеству ничего не остается, кроме как забыть свое прошлое и начать сначала. Вы скажете: пролетариат взялся за эту задачу…
– Приблизительно так, – вставила она.
– …вы говорите: обновление произойдет, Эллада вернется, но не мы вернемся в нее. Прежняя держалась на рабстве, но в этом не было гибельных противоречий, потому что раб не был человеком. Она погибла, когда сделали это запоздалое открытие. Эллада будущего разовьет индивидуальность, она станет держаться стальными рабами, машинами… не будет классов, процессы жизни сольются в одном. Будет новая дружба – равенства, а не подчинения. Будет коллективная душа. Так?
– Я не возражаю вам.
– Бимбаев говорил… он был, кажется, бурят: э, трэщина, звон не тот! Человечество задушат сытость и неразлучное счастье. Исчезнут социальные противоречия – источник развития. Уничтожится потенциал, и другой потухнет сам собою. Вот уж где – ни радости, ни печали, ни воздыхания… вот где благополучный, уравновешенный кристалл. Я буду отвечать за вас. Вы говорите: да… или возникновение новых, безумных противоречий? История человека – увеличение власти над природой, развитие его производительных сил? Героическая эта борьба ослаблялась классовой борьбою… вы мне напомните американцев, сжигающих зерно в топках паровозов, голландцев, которые вырубают кофейные деревья, чтоб не упали мировые цены? Без всего этого с новым блеском и бешенством вспыхнет творчество? Тогда-то и наступит расцвет духовной и физической мощи. Вы говорите: вперед, к синтезу… пусть распахнется посеянное однажды зерно?
– Да… вы увидите! – Она вдруг поправилась: – Нет, вы уже не увидите…
– Моя удача – не видеть кары! Человек прорубит наконец эту голубую скорлупу и вылупится в мир еще незнаемого цвета… там караулят его еще не испытанные холод и одиночество. И уже не будет души, огонька, у которого можно было погреться. Поймите: где-то на перегоне двух космических скоростей, лучей различной длины мы – неповторяемая случайность. Вы – химичка, представьте – другая волна, или в основу органического мира не углерод, а азот – и все бессмысленно, потому что разумно для кого-то другого. В этом тупике куда я дену свой изощренный разум, познавший наконец собственное свое ничтожество. Пусто, и даже голову разбить не обо что! Я говорю…
Именно то, что угнетало ее навязчивого собеседника, поселяло в ней жажду преодоленья. Она ждала выводов, вроде тех одесских безмотивников, которые подвизались с бомбами во имя беспринципного террора в начале века. Это было похоже и на буржуазных дадаистов, бунтующих против урбанизма, в котором заложены опасные социальные фугасы. Она недоумевала: чем он попытается увести внимание от более насущных проблем. Она сказала:
– Вы думаете, если у рыбы отрезать плавники, она будет ходить?
– Научится.
– Это смешно: хромой завклуб спит на дереве, зацепясь ногой за ветку!
– Нет, отступить до пастушества – и точка.
– Но ведь стадо – это уже интеллект, это организация!
– Нет, инстинкт! И журавли имеют вожака, а летят клином…
Остановясь, Сузанна нетерпеливо теребила ветку сосенки, и деревцо шумело от осыпающейся капели.
– Я отвечаю вам: поколение, которому принадлежит жизнь, порвало связь с прошлым. Оно выросло в грозе, его не увлечь мишурой из прошлого. Кроме того, у них есть смелость желаний…
Он обнажил зубы.
– Для них и хлеб достижение!
– Да, потому что ему придан другой смысл. Чего же хотите вы?
– Воскресения души.
– …то есть реставрации? – Она предоставляла ему возможность открытого поединка, но он не воспользовался ею. – Хорошо, отрицая путь обновления пролетариатом, вы предлагаете?..
– Надо вызвать к бытию человека, который спасет.
– Вы говорите о Бонапарте?
Он со злобой поднял руку:
– Не надо браниться! Я сказал об Атилле.
– Я не понимаю.
– Так не прерывайте меня! Земле нужен большой огонь. И верьте, ураган этот наступит, Атилла придет в нем. В годы войны и нищеты в России уже рождался этот ребенок, наступало прозренье истины. Титы Ливии, Теккереи, Мильтоны всех стран охотно разбирались на цигарки, а Рубенсы, если попадались в гущу вихря, ценились лишь по количеству калорий, заключенных в их обветшалых холстах. Одетые в гнев, люди подымали руки на музеи, в которых скопились Мидасовы богатства, все эти портреты и статуи величайших мерзавцев мира, лукавых праведников, безумных завоевателей, мадонн, мошенников, арапов и дураков… Этим людям души были дороже, чем Пифагоровы штаны или собор Парижской богоматери. Они говорили: пусть мертвые лежат в земле и не правят живыми через посредство гениев. Человек мстил красоте, которую родил и которая делала его рабом. Ребенок рос, стихии были няньками, он уже ухмылялся, и, судя по резвости, можно было ждать от него великих свершений… каждый двадцатый в стране видел е г о собственными глазами, но предприимчивые родители… ха, все те же порох и сытость! Но он еще вернется, возвратит утраченную душу, научит понимать хлеб, любить едкий дым костров. Он придет на коне, одетый в лоскут цвета горелого праха, в волосах его ветер, в бровях полынь. Слабые вымрут в год, а сильных он посадит на коней и поведет назад, к тезису. Время потечет вспять, через темные дни; им придется переплывать реки крови, карабкаться через Гималаи обессмысленных вещей…
– …они разобьют погреба и выпьют всю водку! – в тон ему вставила Сузанна, но его уже не остановить было и насмешкой.
– В этом последнем странствии родится новое, беспамятное поколенье. Только в песнях, у громадных степных костров, они помянут про глупую рыбу, которой посчастливилось однажды выбросится из волшебных неводов. Пускай: песня, как могильный памятник, – она способствует забвенью… Границы областей сотрутся, вся планета станет человеку родиной, словам л ю б о в ь и с о л н ц е вернутся их первоначальные значения. Не все, но к а ж д ы й будут счастливы. В пустыне проскачет свободный и голый человек. Слушайте… я до сих пор так и не знаю вашего имени… неужели вы не понимаете, что, в сущности, человечество только и живет надеждой на Аттилу?!
Сузанна с любопытством взглянула на него:
– А советские фабрики и заводы надо взрывать или не надо?
Он ожесточенно покачал головою:
– Вы так и не поняли меня. Я напрасно распространялся перед вами. Мне жаль себя…
– Нет, я поняла и благодарю за доверие. Я попрошу Увадьева сделать оргвыводы, как теперь говорится! – Она уходила.
– Последний вопрос! – Он заступил ей дорогу. – Где тот?.. его звали Савкой в ту ночь.
– Савка?.. Он сунул гранату в рот, когда его брали. Имейте в виду, это почти и не больно.
Ему хотелось догнать ее и отнять свою идею, которую она с такой легкостью подвела под статью уголовного кодекса. Но она ушла, а он, выдернув травинку, обессиленно жевал ее сочный, сладковатый стебель. Ему пришла мысль, что он запутался, что вовсе и не хватит воли на овладенье миром. Там, под сумасбродной оболочкой идеи, крылось простое человеческое честолюбье. Именно не война, не годы развала и бедствия создали его характер, а ничтожный случай юности, когда еще собирал марки. Дело было в реальном училище, дело было в директорском кабинете: штатский генерал со лбом до самого затылка уговаривал его сходить к высокому покровителю и шаркнуть ножкой за стипендию, на которую учился. Голос был замшевый, замша пахла опопонаксом, она моталась из живота почтенного чиновника, где скрывались целые рулоны такой замши. А Виссарион угрюмо косился на серебряный колпачок чернильницы, где передразнивал его послушные кивки головастый ублюдок… И вдруг он рассмеялся мысли, что Сузанна могла ему сказать: а ты хоть и с запозданием, но шаркнешь ножкой…