Октябрь - Николай Иосифович Сказбуш
Последние дни Тимош спал во дворе, на сене. Сон приходил сразу, крепкий. Но на этот раз долго не мог уснуть, роились думы в разгоряченной голове — то возникает вдруг девичье лицо, то пригрезятся травы весенние над рекой и руки белые, поднятые к небу. То вдруг глянет на него суровое, измученное лицо солдата — кровь запеклась на устах.
…А дома, что? Там, в городе, у Ткачей? Почему не приехала Прасковья Даниловна? Политик!
Сейчас он видит себя маленьким-маленьким, беспомощным хлопчиком, брошенным на дороге. Налетели стражники на село, побили, порубали людей, запалили крестьянские хаты. Женщина упала на шляху, кровь на лице, ручейком струится из раны.
— Мама!
Тимош вздрагивает всем телом. Открывает глаза — глубокое небо над ним и звезды. «Возок» горит ясными огоньками. Да, здесь — «Возок», а в городе — Большая Медведица. Всего полсотни верст и уже — Медведица. По-разному люди живут, по-разному на небо смотрят. Вот, он пробыл тут много дней, достаточно много для того, чтобы понять: ничего не узнал об этих людях, от которых родился на свет, с которыми одной жизнью жил. Разлучила их судьба, оторвала, так и не вернулся! Сейчас он знает каждую хату вокруг, что где в хате стоит, косу в руки возьмет — не опозорится, за плугом пойдет. Но всё равно ему трудно, он выполняет работу, как послушный ученик, — у него уже другая дорога.
Почему он всё время думает об этом? Всё об одном? Порой ему кажется, что он знает все думы их — чего умом не доберет, сердцем почует, душой угадает. Что же тревожит его, где та черта, которую он так и не переступил? Как представляют они себе завтрашний день, как примут его, поднимутся на борьбу? Быть им вместе в этой борьбе, значит и понимать друг друга нужно по-братски. Не только, что где в хате стоит, но и что за тысячу лет вперед думается. Солнце, ведь одно над головой, их общее солнце!
Знает ли он так людей?
Ему трудно здесь, трудно привыкать к селянской жизни, а вот они, из этих деревень, приходят к ним на завод, принимают их бытие, их рабочее дело, разделяют судьбу, становятся рабочими.
И тут вдруг впервые подумал: им, ведь так же трудно свыкаться с новым, кинуть родную хату, клочок насиженной, кровью и потом пропитанной земли, вековые навыки и уклад, крестьянского бога и корову и отправиться в город, пройти проходную, сменить поле на цех, плуг на станок. Вставать до первых петухов, чтобы успеть отмахать десяток верст на чугунку, до гудка добраться в город, а потом к полночи вернуться домой, а то и за полночь. Зимой чугунка от морозов остынет, застрянет в метелях — валяйся, Грицько, на железнодорожных полатях, привыкай к рабочей доле! Хорошо, если до света дотянешься до хаты — поездники!
Как же объединить их всех под одним солнцем?
И так же впервые представился ему завод не просто соединением каменных коробок-цехов, не замкнутым предприятием, обнесенным забором, отгороженным, а крепко спаянным человеческими жизнями глубоко уходящими корнями во все стороны необъятной земли.
…Вдруг ему почудилось, что скрипнула оконная рама, кто-то легко спрыгнул на траву. И всё стихло. Черное небо сверкало звездами над головой, село спало и только где-то над рекой гукали и пели неугомонные девчата.
Тявкнула на краю села собачонка, за ней другая. И уже вся улица наполнилась неистовым озлобленным лаем. Если бы дело шло на зиму, Тимош подумал бы, что волк забежал в село.
Должно быть, он забылся, всё слилось перед глазами, потонуло в дурманном запахе осоки.
— Тимошка!
Он подхватился.
— Тимоша, — шептал кто-то жарко и тревожно.
— Чего тебе? — различил он тонкие руки Наталки.
— Тише, а то мама проснутся…
— Ты зачем пришла?
— Вот тебе пиджак. Вот тут хлеба краюха и сала шматок…
— Какой пиджак? Что тебе надо?
— Да твой пиджак, господи. Бери все и тикай.
— Куда тикать? Что ты болтаешь, несчастная твоя голова.
— И верно, несчастная. Беда пришла, Тимоша. Ой, беда!
— Да говори толком, что б тебя!
— Хому Мотора забрали. По всему краю села трусят. Тебя ищут.
— Врешь!
— Крест святой.
— Ладно, знаю. Все твои штучки знаю.
— Тимошенька, родной мой, вставай скорее…
— Уходи.
— Никуда не пойду. Хоть убей. Они уже у Одарки Моторы допытываются.
— Знаю тебя. Довольно.
— Крест святой. Чтоб я провалилась, чтоб я красивою не была, чтобы у меня лицо не было белое, — она перебрала все самые страшные клятвы и ничего больше придумать не смогла. Тогда она принялась приводить доводы и объяснять:
— Проснулась я, в хате душно, тоскливо мне стало, что с тобой поссорилась. Не могу в хате. Выпрыгнула в окно, побежала на речку. Ну, там другие девчата. Погуляли. Слышим, на краю села шум. Мы — туда. Глядим: Хому Мотору забрали, дальше по селу идут. Девчата перепугались, — по хатам! А я ничего, я за ними иду тайком. Слышу, про тебя расспрашивают, только не по нашему уличному прозвищу, а по-городскому. А по-городскому тебя никто не знает…
— Ладно, — нетерпеливо перебил Тимош, — ступай в хату, а то тетка Мотря хватится, будет тебе и по-деревенскому и по-городскому.
— Тимошенька, не веришь? Неужели не веришь? Ей-богу верно говорю. Да чтоб мне своей красы не видать, да чтоб я… Ну, хочешь, на колени стану? Присягнусь. Руки твои целовать буду, только уходи. Уходи скорее…
— Ладно. Знаем твои штучки. Брысь в хату.
Тимош зарылся было в солому, но тут где-то совсем близко залаяли собаки, послышались голоса:
— Кого? Руденка? Та это ж у Мотри. Они брешут, что он Мотора. Он Руденко, из города. Я знаю. Чернявый такой, — голос показался Тимошу знакомым.
— Та я вас провожу, это ж тут рядом, у Мотьки Моторы. А чего ж он ховается?
Так и есть — каменная баба, соседка Любы.
— Скорее, Тимошенька, бежим. Сюда, за мной, скорее, — торопит, глотая слезы, Наталка. Тимош едва поспевает за ней.
— Сюда… Да хоть к Любке, будь она неладна. Давай к Любке — хата пустая, до утра перебудешь.
Но и на Любкином дворе Наталка не успокоилась:
— Ой, нет и сюда прийдут. Эта вражина, любкина соседка, выкажет. Чует сердце, выкажет. Идем, я провожу тебя в Глечики, до Мотора-гончара — хороший человек. До света сховает. А там на сорок первую версту. Товарные поезда на стрелке останавливаются. Утром я узнаю, расспрошу у людей, прибегу рассказать.
Но узнавать и расспрашивать не потребовалось — Мотора-гончар и