Собрание сочинений. Том 2. Нервные люди. Рассказы и фельетоны (1925–1930) - Михаил Михайлович Зощенко
По секрету скажу — побоялся я полной фамилией подписывать. А то прочтут — опять, скажут, этот, как его, Зощенко пишет. В каждом, скажут, номере, сволочь, старается. Эх, придется поднажать!
З.
Часы
Главное — Василий Конопатов с барышней ехал. Поехал бы он один — все обошлось бы мило и неглупо. А тут черт дернул Васю с барышней на трамвае ехать.
И, главное, как сложилось все дефективно! Например, привычки никогда не имел по трамваям ездить. Всегда пехом перся. То есть случая не было, чтоб парень в трамвай влез и семь копеек кондуктору добровольно отдал.
А тут нате вам — манеры показал. Мол, неугодно ли вам, дорогая барышня, в трамвае покататься? К чему, дескать, туфлями лужи черпать?
Скажи на милость, какие великосветские манеры!
Так вот влез Вася Конопатов в трамвай и даму за собой впер. И мало того, что впер, а еще и заплатил за нее без особого скандалу.
Ну заплатил — и заплатил. Ничего в этом нет особенного. Стой, подлая душа, на месте, не задавайся. Так нет, начал, дьявол, для фасона за кожаные штуки хвататься. За верхние держатели. Ну и дохватался.
Были у парня небольшие часы — сперли.
И только сейчас тут были. А тут вдруг хватился, хотел перед дамой пыль пустить — часов и нету. Заголосил, конечно.
— Да что ж это, — говорит, — раз в жизни в трамвай вопрешься, и то трогают.
Тут в трамвае началась, конечно, неразбериха. Остановили вагон. Вася, конечно, сразу на даму свою подумал, не она ли вообще стилиснула.
Дама — в слезы.
— Я, — говорит, — привычки не имею за часы хвататься.
Тут публика стала наседать.
— Это, — говорит, — нахальство на барышню тень наводить.
Барышня отвечает сквозь слезы:
— Василий, — говорит, — Митрофаныч, против вас я ничего не имею. Несчастье, — говорит, — каждого человека пригинает. Но, — говорит, — пойдемте, прошу вас, в угрозыск. Пущай там зафиксируют, что часы — пропажа. И, может, они, слава богу, найдутся.
Василий Митрофанович отвечает:
— Угрозыск тут не при чем. А что на вас я подумал — будьте любезны, извините. Несчастье, это действительно, человека пригинает.
Тут публика стала выражаться. Мол, как это можно? Если часы — пропажа, то обязательно люди в угрозыск ходят и заявляют.
Василий Митрофанович говорит:
— Да мне, — говорит, — граждане, прямо неохота в угрозыск идти. Особых делов, — говорит, — у меня там нету. Это, — говорит, — необязательно идти.
Публика говорит:
— Обязательно. Как это можно, когда часы — пропажа. Идемте, мы свидетели.
Василий Митрофанович отвечает:
— Это насилие над личностью.
Однако все-таки пойти пришлось.
И что бы вы, милые мои, думали? Зашел парень в угрозыск, а оттуда не вышел. Так-таки вот и не вышел. Застрял там.
Главное — пришел парень со свидетелями, объясняет. Ему говорят:
— Ладно, найдем. Заполните эту анкету. И объясните, какие часы.
Стал парень объяснять и заполнять и запутался.
Стали его спрашивать, где он в 19 году был. Велели показать большой палец. Ну и конченое дело. Приказали остаться и не удаляться. А барышню отпустили.
И подумать, граждане, что творится? Человек и в угрозыск не может зайти. Заметают.
Четыре дня
Германская война и разные там окопчики — все это теперь, граждане, на нас сказывается. Все мы через это нездоровые и больные. У кого нервы расшатавши, у кого брюхо как-нибудь сводит, у кого орган не так аритмично бьется, как это хотелось бы. Все эти результаты.
На свое здоровье, конечно, пожаловаться я не могу. Здоров. И жру ничего. И сон невредный. Однако каждую минуту остерегаюсь, что эти окопчики и на мне скажутся.
Тоже вот не очень давно встал я с постели. И надеваю, как сейчас помню, сапог. А супруга мне говорит:
— Что-то, — говорит, — ты, Ваня, сегодня с лица будто такой серый. Нездоровый, — говорит, — такой у тебя цвет бордо.
Поглядел я в зеркало. Действительно, — цвет отчаянный бордо и морда кирпича просит.
«Вот те, — думаю, — клюква! Сказываются окопчики. Может, у меня сердце или там еще какой-нибудь важный орган не так хорошо бьется. Оттого, может, я и серею».
Пощупал пульс — тихо, но работает. Однако какие-то боли изнутри пошли. И ноет что-то.
Грустный такой я оделся и, не покушав чаю, вышел на работу.
Вышел на работу. Думаю — ежели какой черт скажет мне насчет моего вида или цвета лица — схожу обязательно к доктору. Мало ли — живет, живет человек и вдруг, хлоп — помирает. Сколько угодно.
Без пяти одиннадцать, как сейчас помню, подходит до меня старший мастер Житков и говорит:
— Иван Федорович, голубчик, да что с тобой? Вид, — говорит, — у тебя сегодня чересчур отчаянный. Нездоровый, — говорит, — у тебя, землистый вид.
Эти слова будто мне по сердцу полоснули.
Пошатнулось, думаю, мать честная, здоровье. Допрыгался, думаю.
И снова стало ныть у меня внутри, мутить. Еле, знаете, до дому дополз. Хотел даже скорую помощь вызвать.
Дополз до дому. Свалился на постель. Лежу. Жена ревет, горюет. Соседи приходят, охают.
— Ну, — говорят, — и видик у тебя, Иван Федорович. Ничего не скажешь. Не личность, а форменное бордо.
Эти слова еще больше меня растравляют. Лежу плошкой и спать не могу.
Утром встаю разбитый, как сукин сын. И велю поскорей врача пригласить.
Приходит коммунальный врач и говорит — симуляция.
Чуть я за эти самые слова врача не убил.
— Я, — говорю, — покажу, какая симуляция. Я, — говорю, — сейчас, может быть, разорюсь на трояк и к самому профессору сяду и поеду.
Стал я собираться к профессору. Надел чистое белье. Стал бриться. Провел бритвой по щеке, мыло стер — гляжу — щека белая, здоровая и румянец на ей играет.
Стал поскорей физию тряпочкой тереть — гляжу начисто сходит серый цвет бордо.
Жена приходит, говорит:
— Да ты, небось, Ваня, неделю рожу не полоскал?
Я говорю:
— Неделю, этого быть не может — тоже хватила, дура какая. Но, — говорю, — дня четыре, это, пожалуй, действительно верно.
А главное, на кухне у нас холодно и неуютно. Прямо мыться вот как неохота. А когда стали