В двух шагах от войны - Фролов Вадим Григорьевич
Васька сел на скалу и не мог двинуться с места. Его словно выпотрошили, как убитую кайру. Потом он закричал каким-то не своим, каким-то детским голосом и заплакал, как, наверное, никогда не плакал в своем неласковом и жестоком детстве…
А потом он бежал, бежал отчаянно, ни о чем не думая, бежал обратно в лагерь… к своим.
Он пробежал полдороги, когда с востока вдруг понеслись темные страшные тучи. Ветер рванул раз, другой и третий, а потом во всю силу ударил всток. Ветер сразу сбил Ваську с ног, но он поднялся и упрямо пошел дальше. Солнце исчезло совсем, навалилась воющая хмарь, и Васька, сбитый с ног ударом ветра, привалился к камню и лежал там, обреченно думая: «Все, конец, отгулялся…» И он потерял сознание.
Когда он очнулся, над головой было опять синее небо и яркое солнце. И будто ничего не было. Не было черных, мчавшихся по небу туч, не было адского ветра, не было проклятой подводной лодки и убитой Ольги. Не было погибших собак и упавшей как подкошенная Марьи. Не было трех пушечных выстрелов и затонувшей тюпалки. Ничего этого не было. Была тишина и покой…
И даже птицы, от которых всегда некуда было деваться, молчали. Только какая-то маленькая птаха, стремительно прочертив небо над самым его лицом, что-то сказала. Что она сказала, Васька не понял.
Что-то мешало под головой. Надо бы убрать, но не хотелось. Лежать вот так, глядя в неоглядную синь, и ни о чем не думать, даже о том, что затылок режет камень. Лежать вот так, и вдыхать то ли прелый, то ли свежий, то ли нежный, то ли терпкий запах тундры, и ни о чем не думать. И только сейчас, краешком души, тихим биением сердца и еще даже не мыслью, а только прикосновением мысли понять, как жестока и прекрасна жизнь.
Мокрый нос ткнулся в ухо. Влажный и теплый добрый язык лизнул губы, и карий милый глаз засматривал в бездумные, видящие только небо глаза… Шняка.
И ничего не было…
Было!
Было! И Васька, застонав от боли во всем теле, встал. Он огляделся вокруг и ничего не узнал: он был далеко от берега, и кругом были незнакомые лощины и пригорки да камни, камни, камни. Ветер закружил его. Заблудился. Он беспомощно посмотрел на Шняку и сказал:
— Ты меня нашел, тебе и выводить. Выручай, друг!
Шняка понял. Он тявкнул радостно и побежал вперед, помахивая своим пушистым хвостом и оглядываясь на Ваську. Изредка он останавливался и поджидал его. Через пару часов они были дома.
— Ах ты мой умница, — говорила Людмила Сергеевна, целуя Шняку в холодный мокрый нос, — ребята вернулись — не нашли, а он нашел…
— Где Прилучный? — сипло спросил Васька.
— Они все уехали, — ответила Людмила Сергеевна. — А что?
— Ольгу немцы убили. И тетку Марью. И собак. И бот потопили, — сказал Васька безжизненно и упал на койку, уткнув голову в руки.
Людмила Сергеевна вскочила. И вначале не могла сказать ни слова перехватило горло.
— Как? — спросила она наконец.
Васька молчал.
— Не молчи! — закричала Людмила Сергеевна. — Не молчи!
— Подлодка немецкая в бухте, — не поднимая головы еле выговорил Васька.
— Боже мой! — с отчаянием сказала Людмила Сергеевна, а кто-то из стоявших вокруг ребят громко всхлипнул.
23
«Вот она, Арктика, вот она, война, вот она, наша яично-птичья экспедиция», — думал я. У нас у всех словно отнялись ноги. Только Арся встал с койки и ушел на берег. Я было хотел пойти за ним, но Людмила Сергеевна остановила меня. И правильно сделала — чем я мог утешить его, когда меня самого никто утешить не может?
А когда часа через три пришли встревоженные Прилучные и Василий, отвернувшись в сторону, стал рассказывать им, что он видел, я не смог вынести этого, я не мог видеть глаза Ивана Ивановича и склоненную голову Вани. Я ушел на обрыв и сел там рядом с Арсей. Лицо Арси было страшным. Мы молчали.
…Через два дня пришел на «Альбатросе» Громов. Людмила Сергеевна совсем извелась за эти дни.
Громов слушал ее сбивчивый рассказ и только крякал надсадно. Он неловко погладил ее по голове и сказал сурово:
— Держись, комиссар, держись. Это война… И враг такой… А-а, что говорить — сами понимаете, ребятки.
— Понимаем! — твердо сказал Антон.
Арся сильно стиснул мое плечо и спросил тихо:
— У тебя цело то письмо от Иры?
Я кивнул — это письмо всегда было со мной в кармане куртки.
— Читай, — сказал Арся, — а не можешь — давай я.
— Нет, я сам!
Я достал Ирино письмо. После моего купания многие слова расплылись, но это было неважно — я знал письмо наизусть. И я его прочел. Всем.
Ребята долго молчали. Потом Громов сказал:
— Ничего я вам говорить не буду. Все, что надо, девочка эта, Ира, сказала. — Он еще помолчал немного и медленно добавил: — А товарища вашего Саню Пустошного мы похоронили на высоком берегу. Чтобы море видел. По-военному похоронили, с почестями. И залп был. Над могилой гурий[42] насыпали и пирамидку поставили с надписью: «Погиб за Родину». Так вот… И Марью Прилучную с робятишками тоже не забудем… Нет! Не забудем!
— Не забудем, Афанасий Григорьевич, — сказала Людмила Сергеевна за всех за нас.
— А теперь, — сказал Громов, — теперь нам жить дальше надо, работать надо. И, — он хмуровато улыбнулся, — и не пищать! Да! Еще вот с жуликами вашими решим, значит, так…
— Чего там решать-то?! — мрачно сказал Колька Карбас. — Стрелять их надо!
— Ишь ты, быстрый какой, — рассердился Громов, — так уже сразу и стрелять! Глупые они еще, молодые…
— А мы не молодые? — спросил Толик.
И тут все закричали наперебой:
— В тюрьму их!
— Чего с ними нянчиться?!
— Опозорили всех!
— А ну, тихо! — крикнул Громов. — Два человека всех, кто работал честно, опозорить не могут. Этих двоих мы с комиссаром тож не доглядели. И наша вина тут есть. Решаем так: Петра Иванова отправляем на Большую землю — пусть с ним там разбираются, за ним еще старые грехи тянутся. А Морошкина… Морошкина оставляем здесь. Вы его воспитывайте, чтоб человеком стал.
Ребята снова взорвались:
— Не хотим!
— Не нужен он нам!
Людмила Сергеевна подняла руку и, когда шум стих, сказала холодно:
— Значит, расписываемся в собственном бессилии? Ну что ж, Афанасий Григорьевич, забирайте и Морошкина. Все равно ему здесь житья не будет. Злые они.
Мы все хмуро молчали. Потом Славка сказал:
— Да ладно, пусть остается. Только тогда и Шкерта оставлять надо. Витька-то подлее его.
Громов и Людмила Сергеевна переглянулись.
— Ладно, — сказал Громов, — ежели все согласные, значит, так и будет. Однако теперь вы за них в ответе. Так как — голосовать, что ли, станем?
— Не надо голосовать, — сказал Антон. — Пусть остаются.
И как странно: у меня, да, наверно, и не только у меня почему-то стало легче на душе. Не так-то просто решать судьбу человека, даже если человек этот оказался плохим и даже если идет война. И еще странно, что никто ничего не сказал о Ваське Баландине, а он стоял на отшибе, и отставленная в сторону нога его вздрагивала, а глаза были опущены к земле.
— Хорошо, — сказала Людмила Сергеевна. — Толя, приведи… арестантов.
И вот Шкерт и Морошка стоят перед нами. Шкерт, как всегда, руки в брюки и нахально посматривает на нас. А Витька отвернул морду в сторону и весь как-то скособочился.
Громов объявил им наше решение. И тут произошло неожиданное. Шкерт сплюнул и сказал громко:
— Ни фига я тут не останусь. Везите в Архангельск и сдавайте в милицию. Иначе все равно убегу. Вот у меня где ваша кайра сидит. — И он провел ребром ладони по горлу. — И милости мне ваши не нужны…
И опять странно: никто на этот раз ничего не сказал, все молчали. Только Витька Морошкин сморщился и, размазывая по лицу слезы, тихо попросил:
— Я тоже тут не останусь… в этой бригаде. Переведите меня куда-нибудь.
И снова все промолчали.
— Ладно, — спокойно сказал Громов. — Возражений нет?