Петр Замойский - Лапти
«Артель налажена, работа пойдет. Приедут землеустроители, отрежут землю. Все это обойдется и без меня. Надо еще раз собрать их, поговорить, переизбрать председателя — и в дорогу».
Как-то вечером, когда Кузьма только что приехал с поля и распрягал лошадей, Алексей заявил ему:
— Денька через два — на Алызово мне.
— А лошадь? — спросил Кузьма.
— Чать, ты отвезешь, — удивился Алексей.
Брат отвернулся и промямлил:
— Время-то какое…
— А что время?
— Да то! — уже сердито ответил Кузьма. — Самая горячая пора, а ты ехать. Каждый день на учете. А ведь туда двадцать пять верст и оттуда двадцать пять. За день и не обернешься. Вдруг пойдет дождь. Кто хлеб уберет? Погодил бы маненько. Не гонятся за тобой.
В голосе Кузьмы слышалось раздражение. Он сердито бросил хомут на телегу, несколько раз беспричинно хлестнул мерина, даже споткнулся об оглоблю.
— Мне годить некогда, — твердо заявил Алексей. — У тебя свое дело, а у меня — свое.
Брат ничего не ответил и молча повел лошадь во двор.
Алексей сходил к Сорокиным, которые работали с Ефимкиным отцом, и попросил Петьку собрать артельщиков. Сказал ему, что собирается уезжать. Петька промычал что-то в ответ, но известить мужиков обещался.
На собрание пришли все. Слушали охотно, а когда Алексей упомянул, что думает уезжать и надо избрать нового председателя, заметил, как артельщики посмотрели на него не то злобно, не то насмешливо. И никто ничего не сказал. Молча разошлись.
Вечером к Алексею пришел секретарь ячейки Никанор.
— Зря уезжать вздумал, председатель. Дух у артельщиков роняешь… За это время у них много вопросов накопилось. Разъяснять надо. Такое великое дело затеяли, все только и говорят об этом, а ты — уезжать. Все пойдет прахом, и в другой раз ничего не выйдет. Кулакам радость одна будет.
— Но мне ехать-то надо или нет? Отпуск мой кончился.
— Мы тебе удостоверение от артели дадим. Задержался, мол, по случаю организации колхоза.
Что было делать? И не ехать нельзя, диплом надо сдавать, и Никанор верно говорит. Всю ночь думал Алексей, а утром все же решил, что ехать надо.
Сходил к некоторым мужикам, но все наотрез отказывались его везти. Тогда в сельсовет направился. Думал там попросить подводу, но в сельсовете сидел один старичок-секретарь и готовил списки. Он настолько углубился в свою работу, что даже не заметил, как пришел Алексей. Над секретарем плавали две тучи: сизая от дыма и черная из мух. Мухи вились, жужжали, садились ему на лысину, и секретарь ожесточенно пришлепывал их ладонью.
Вглядевшись, Алексей с удивлением заметил, что всюду, на столе, на окне, на полу, на всех бумагах и газетах, целыми ворохами валялись мертвые мухи.
— Что это такое? — громко спросил он старика.
— А-а? — испуганно вздрогнул секретарь, как будто его разбудили от глубокого сна.
— Откуда столько дохлых мух?
Старичок отшвырнул ручку, привычно щелкнул себя по шее и, кивая на мух, улыбнулся.
— Это я их формалином угостил.
— Как? — не понял Алексей.
— Формалином, говорю. Чем просо протравляют. Налил вот в одну чернильницу, они напились и сдохли.
— В чернильницу? Почему в чернильницу?
— А они чернила здорово пьют. Как оставишь открытой, гляди, к утру пустая. Прямо не напасешься подливать. Вот я в одну чернильницу и налил половину формалина, половину чернил.
— Химия! — засмеялся Алексей. — Кто тебя научил?
— Сам дошел, — заявил секретарь и, вздохнув, добавил: — Тут до всего дойдешь. Работы по горло. И списки по продналогу, и хлебофуражный баланс по дворам, и сведения о семенном фонде, и черт еще что.
Вскинувшись, неожиданно предложил:
— Выпьем?
— Что ты! — поразился Алексей.
— А что? Говорят, вот уезжать ты вздумал от нас. По этому случаю дербалызнем бутылочку.
— В такую жару?
— Мы в лес уйдем. Там в кустах есть ха-арошенькое местечко.
— Избавь. Не люблю водки.
— Чудак! — пожал плечами секретарь. — Ну, чудак! Да мы настоим ее смородинным листом, подпустим эдак щепоточку чаю, чтоб запах отбить и цвет придать, а на закуску свеженьких огурцов у меня в огороде нарвем. И-их, красота!.. Куда же ты?
— В Левин Дол, купаться.
Обрамленный густым ивняком, Левин Дол походил на небрежно кем-то заброшенный широкий, залитый серебром пояс с изумрудной по краям отделкой. Неустанно журчала холодная прозрачная вода, ослепительно отражая палящие лучи солнца.
Радостный озноб, как и всегда при виде Левина Дола, охватил Алексея. Мелькнули, вереницей пронеслись в голове все вычисления, формулы и цифры, а наметанный глаз уже вглядывался в каемки берегов и видел там туманное очертание бетонной плотины, на ровной луговине двухэтажную вальцовку-мельницу, и шумел в ушах конусный корпус чугунной турбины.
Не заметил, что ушел далеко вниз но течению, не чувствовал налипшей грязи и песка на штиблетах. Очутился перед глубоким обрывистым котлованом, где вода в крутых берегах медленно текла, как завороженная.
Сбросил с себя одежду, с бьющимся от волнения сердцем кинулся в объятия ледяной воды, тысячами невидимых игл, как электрический ток, пронизала его колкая стужа, и, ухая, он то всплывал, то, качаясь, шагал по дну. Разгоряченное тело не ощущало, что вода в этом котловане, где бьют в крутых берегах родники, была неизмеримо холоднее.
Дошел до середины, всей тяжестью опустился достать дно. Ушел с головой, но не ощутили ступни твердой опоры. Вот уже сжало икры ног, заныли коленки… Уходят ноги все глубже и глубже, а дна нет. Ледяная вода сперла дыхание, все тело сжало до ломоты. Напружилась грудь, ноги сводило судорогой. Со всей силой рванулся вверх, торопливо поплыл к берегу.
Дрожа от испуга, оделся и невольно выкрикнул:
— А ведь это я в родник ввалился!..
Пятилетий сынишка Кузьмы, такой же скуластый, как и отец, стоит возле Алексея и без умолку болтает все, что приходит ему в голову.
От мазанки видна вся улица. Только что пригнали стада, и по луговине бродили овцы, коровы, стригуны-жеребята. Возле кооператива несколько подвод. На них ящики, мешки, рогожные кули, бочки с керосином и дегтем. Это привезли товар.
По дороге грузно шел Лобачев и о чем-то громко разговаривал с Трофимом, бывшим урядником, на которого жаловалась Зинаида. Статный и высокий, в черной рубахе, без фуражки, засунув обе руки в карманы, Трофим шагал медленно. Слушал Лобачева, лениво кивал головой, усмехался и, как человек, которому все давным-давно известно и ничем его не удивишь, нехотя поддакивал.
Увидев Алексея, они пошептались и повернули к нему.
— Председателю артели наше почтение!
— Здравствуй, Семен Максимыч, — ответил Алексей. — Как дела?
— А что дела? — переспросил Лобачев и криво усмехнулся, повернув лицо к Гришке Гудилову: — Наши дела как сажа бела.
— Что случилось?
Лобачев ответил не сразу. Переступив с ноги на ногу, он несколько раз вздохнул и только тогда вкрадчивым голосом начал:
— Ты вот, Алексей Матвеич, человек, можно сказать, новый. Так? Побудешь еще и уедешь. Рассуди ты такое дело, и как в этом случае поступить. Сидишь это ты в своей избе, ешь-пьешь свое. Да… Все идет ничего, хорошо, другим жить не мешаешь. И входит нищий и просит у тебя, Христа ради, кусок хлеба. Дашь ты ему, если у тебя есть, аль откажешь?
— Про какого нищего говоришь? Которого Митенька подослал?
— К примеру я.
— А почему не дать? — ответил Алексей, разглядывая тупые носки сапог Лобачева.
— Теперь чуток дальше, — уже совсем приблизившись к Алексею, громче продолжал Лобачев: — Положим, нищий этот не чужой, не со стороны, а свой, деревенский. Крещеный, нашей веры… Приходит он к тебе в избу, и весь оборванный, как чучело на коноплянике, и плачет слезами. А с ним внучата голопузые, голодные и тоже плачут, хлеба просят. Дрогнет у тебя сердце, откажешь им? Не откажешь, нет. А что опосля? Опосля он нож к твоему горлу — р-раз!
— Говорил бы пояснее.
— Вот и рассуди. Ограбить человека нетрудно. А только, говорю, грабить надо с объяснением. К примеру, артельщик ваш, Лукьян, дай ему бог… всего. Приходит зимой, брюхо подвело. Хлеба просит взаймы. А где я возьму? То да се. Разговорились, и проняла меня к нему жалость. Думаю, господи-господи, ведь есть же крест на шее, и говорю ему: «Бери осьмину, бог с тобой. Только исполу я у тебя десятину возьму». Так? Ломался, ломался, а разум подсказал — и сдал. Семена мои, работа вся его. Словом, по совести сговорились, а теперь што? Теперь с Егорушкой и смахнули ее, испольну-то, жнейкой. Как это назвать? А называю я таки дела мошенством. Я не обеднею, нет, не обеднею, а только хлеб мой поперек глотки ему встанет.
— Ты что же, в аренду, что ли, взял у него? — спросил Гудилов.