Вера Панова - Времена года
Если бы не эта мелкая история, все было бы прекрасно. Сколько светлых картин увезет отсюда Катя, картин на всю жизнь! Эти теплые вечера с колхозными девчатами на клубном дворе, волейбол, гармошка, песни (здесь «Туманы мои, растуманы» поют еще лучше, чем хор Пятницкого); эти свежие ночи на сене… И сознание, что ты не лишняя во всенародной страде, любую можешь осилить работу и любому с гордостью показать свои руки…
Но даже последний вечер был отравлен бестактной, назойливой влюбленностью агронома. Когда в школе, где жили студенты, собралась молодежь из разных деревень и пришли председатель колхоза, и бригадир, и инструктор райкома партии, — агроном оказался тут как тут, без него не обошлось: явился и пристроился рядом с Катей. Тоже что-то говорил о колхозном производстве, но Кате казалось, что все понимают, что он пришел смотреть на нее и торчать возле нее, и стыдятся за них обоих. Ей стало досадно, что она разрядилась в шелковое платье и лакированные туфли: еще вообразит, что ради него… Чтобы уйти от агронома, она предложила сыграть прощальную партию в волейбол. А тем временем к школе подали грузовики со скамьями. Студенты покидали туда свои заплечные мешки и, простясь, стали рассаживаться. И тут очутился у колеса агроном, он смотрел на Катю своими бесстыжими, жалкими, отчаянными глазами и протягивал руку, чтобы помочь ей. Она взялась за борт кузова, подпрыгнула, коснулась колеса лакированной туфелькой и взлетела в кузов, не дотронувшись до протянутой ей руки. Грузовик двинулся, пыль взвилась за ним облаком, закрыла все.
«Две недели мы здесь были, — думала Катя, глядя на поля, медленно плывущие мимо в сумерках, — и какое все уже знакомое и близкое, и те три дороги, что расходятся как пальцы, и горка, и силосные башни на горизонте, а вон той дорогой мы ходили на клевер. И вот уезжаем, и эта жизнь будет продолжаться без нас. Через три часа будем дома». И она подумала о том, что вот уже две недели не видела газету «Советский спорт» — сберег ли для нее Сережа эти номера, — и как она, приехав, первым долгом примет душ, — и о капитане Войнаровском, которого она встречала у Наташи Штейнбух и который оказывал ей внимание. В последнюю очередь она подумала о своих росянках, Drosera rotundifolia, за которыми смотрел Сережа. Не то чтобы она не интересовалась ими, разумеется, интересовалась, она ведь сама искала их на болотах под весенними дождями, и высаживала в ящики, и кормила, и делала те опыты, которые лягут в основу ее дипломной работы. Но дипломная работа не была для Кати главной целью, как для некоторых ее товарищей. Достаточно сказать, что каждую сессию она хватала тройки то по одной дисциплине, то по другой, потому что ее отвлекали тренировки и соревнования. Стипендию она не получала, но так как родители не огорчались этим и тоже больше интересовались ее спортивными успехами, чем научными, то и Катя не обращала внимания на эти мелочи жизни. Ее занимало множество вещей, среди которых был и спорт, и предстоящая почти через два года («о, далеко еще!») защита диплома, и поездки на практику, которые Катя принимала как очередное развлечение, потому что чувствовала себя в своем коллективе как рыба в воде и из всего извлекала живую радость. Составными частями этой увлекательной жизни были и другие вещи — наряды, театр, обожание Лемешева, почетное положение отца, приятельские отношения с Сережей, и даже мамины странности, вызывавшие в Кате дух противоречия, и даже глупость Марго, потому что из всего этого слагалась привычная и комфортабельная обстановка, в которой активно, весело и независимо, в вечном предвкушении новых радостей и удач, существовала Катя.
Вскакивая в грузовик, она оцарапала о железку руку повыше локтя; из царапины текла кровь. Девчата, заметив, хотели перевязать, но Катя отмахнулась: глупости, на ней все заживает в пять минут! Чтобы унять кровь, она взяла ранку в рот; вкус был соленый, острый.
«Наташа Штейнбух еще в Мисхоре, — думала она, — значит, с Войнаровским скоро встретиться не удастся. Если бы дать ему знать, что я приехала, он бы придумал способ встретиться, но как дать знать?.. Какие у нас есть общие знакомые? Кажется, Маринка — телефона у Маринки нет — я вот как сделаю: возьму билеты на вахтанговские гастроли — что бы посмотреть? да что угодно — и пошлю Маринке открытку по почте, предложу идти вместе… И вот увидите, он узнает и придет в театр», — подумала Катя и улыбнулась. Она была капризница, никому не позволяла ухаживать за собой; но этот голубоглазый капитан, с лицом то ребячески-простодушным, то резко нахмуренным, нравился ей. Почему? А кто знает…
Две недели назад, после практики в лесхозе, она четыре дня прожила дома, в Энске, но его не встретила. «Возможно, он в отъезде, сейчас ведь самое отпускное время…»
Темно-лиловая, как чернила, туча лежала за силосными башнями, низко у горизонта. В туче взблескивали молнии, сжатые поля озарялись на миг бледным светом и опять становились серыми, слабо погромыхивал запоздалый гром… «Гроза идет, Илья-пророк. Далеко еще, нас не застигнет. Ночью разразится, а то и стороной пройдет».
И, посасывая свою соленую кровь, она представила себе, как над этими полями в ночном мраке прыгают длинные молнии и страшно грохочет гром, и свирепый ливень сечет землю, а потом гром уходит, вода стоит в канавах, всходит умытое солнце, а в балках громко поют птицы.
И представила себе эти поля под другим дождем, осенним, беззвучным, беспросветным: как тут голо тогда и скучно, и одна сидит в избе некрасивая старая женщина, пока ее муж в тяжелых от грязи сапогах ходит по этим дорогам…
И, уезжая от них, она простила этой женщине ее обидную ревность и простила ее мужу его обидную страсть.
Поля и небо проплывали, как на экране, и Катя приехала на станцию, где над входом горел старинный граненый фонарь и женщина поливала платформу из большой садовой лейки. Студенты набились в дачный вагон, пахнущий вымытым полом, и с песнями поехали в Энск.
Гроза разразилась, когда они были в дороге, и окончилась как по заказу, когда приехали.
Где-то она еще погромыхивала, удаляясь победоносно, но дождь перестал, только по мостовым бежали широкие потоки.
Близился рассвет, но Сережа еще не ложился: у него ночевали застигнутые грозой Саша и Валентин, и все трое они были увлечены беседой.
Саша лежал, укрытый простыней, на диване. Для Валентина Сережа притащил кушетку из Катиной комнаты. Сам он сидел между приятелями, на краешке Сашиной постели, и с жаром раздувал волновавший его разговор, не давая ему погаснуть.
— Да постой, при чем здесь ребенок?! — кричал он. — При чем ребенок, если ты ее любишь?!
— Ну, как при чем! — расстроенно отвечал Валентин, которому нравилось, что к его сердечным делам проявляют такой интерес, и хотелось, чтобы обсуждение длилось подольше.
После долгих колебаний между архитекторшей Лидией Антоновной и крановщицей Клавой он наконец понял, что любит Клаву. (В значительной степени его выбор объяснялся тем, что Лидию Антоновну перевели на другой объект, ухаживать за нею стало трудно из-за дальности расстояния…) В прошлый выходной он гулял с Клавой по набережной, они зашли далеко, на иевлевскую лестницу, и там, сидя на каменной ступеньке под вазой с настурциями, Валентин сделал Клаве предложение. Он считал, что поскольку он больше не водится с блатными, работает, получает зарплату и даже занимается в кружке, то почему бы ему не жениться на хорошей девушке, тогда он окончательно станет положительной личностью. К тому же ему до смерти надоело жить у сестры, очень уж она заботилась об его поведении… Но Клава отнеслась к делу серьезно, даже всплакнула. Она сказала, что в принципе ничего не имеет против замужества, но что она разочарована в любви. Три года назад ей вот так же сделали предложение, она была девочка и чересчур доверилась, и как было не довериться — он пришел с войны и имел медаль. В результате смылся без регистрации, а у нее Шурик. Спасибо, мама отнеслась как советский человек, и в ясли сходит за Шуриком, и выкупает, а то бы очень трудно… Но главное, конечно, — моральная сторона, моральное самочувствие было ужасное; но это может понять только девушка. Теперь, сказала Клава, всплакнув в свой газовый платок, ты должен решить, будешь ли ты настоящим отцом Шурику. А если нет, то ничего, Валечка, не надо… Валентин мрачно сидел под настурциями. Он, разумеется, знал про Шурика, но не придавал значения… во всяком случае, не предвидел, что на него сразу будут смотреть как на отца. Он не ожидал, что хохотушка Клава будет плакать; он думал, она будет смеяться и кокетничать, потом они станут страстно целоваться, а потом поженятся. Но она ни разу не поцеловала его, а сам он постеснялся сунуться после ее слез. Она достала из сумочки пудреницу с зеркальцем, заботливо попудрила нос и сказала: «Ты подумай и реши». «Хорошо, подумаю», — пробормотал Валентин. Она поднялась и пошла с заплаканными глазами, ему стало жаль ее и жаль себя, такого молодого и такого влюбленного, он взял ее под руку и сказал: «Ну, ничего, это все пустяки». А она сказала: «Что значит пустяки, когда личная жизнь испорчена».