Руслан Тотров - Любимые дети
ТАКАЯ АРИФМЕТИКА.
(Правда, геронтологам в этом случае делать уже будет нечего…)
— Тянулся я за вами, молодыми, сколько мог, — говорит З. В., — но, чувствую, выдохся уже, мешаю.
— Да вы устали просто! — спорить пытаюсь. — Используйте свой очередной профсоюзный, отдохните как следует, и все придет в норму!
— Не устал я, — качает он головой, — отстал. Знаете, почему я был против вашего амортизационного устройства? — усмехнулся: — Вы ведь любите тайны?
— Любил в детстве.
— Потому что не понял принцип его действия. Не дошло до меня, а когда дошло, я выступил на техсовете… Вот и вся тайна.
— Плевать, — говорю, — на это устройство. Хоть бы его и не было вовсе.
— Не скажите, — отвечает З. В., — придумано оно здорово. Но я бы посоветовал вам еще над ним поработать.
— Да, — обещаю, — конечно.
Он протягивает руку, прощаясь:
— Желаю удачи.
А я что могу ему пожелать?
— Всего хорошего, — говорю, — до свиданья.
Возвращаюсь в отдел, иду к своему кульману, к доске, к листу наколотому, к готовальне раскрытой, к карандашам заточенным, к сиденью винтовому, раскручиваю его до отказа вверх, взгромождаюсь, сижу, как филин, нахохлившись, и снова дверь с буквицей «М» вижу, возле которой мы словно свидание назначили — постояли и разошлись, — и голос З. В. слышу:
«Как ваши дела?»
И вопрос этот обретает высокий смысл, и в ответ на него надо сказать что-то главное о себе, и я слышу голос свой, глуповато-насмешливый.
«Стараюсь. Общий вид почти готов».
И слышу имя свое:
Алан!
Это Эрнст подошел.
— Ну? — отзываюсь нехотя. — Что случилось?
— Чего ты мрачный такой?
— Явился, — ворчу, — мысль спугнул.
— Значит, пустая была, дельную не спугнешь.
— Это теперь никто не узнает. Пропала мысль.
— Слушай, — спрашивает он, — можешь дать что-нибудь в деталировку? Шестая группа освободилась, они хоть сейчас готовы приступить.
— Нет, — отвечаю, — закончу общий вид, тогда и будем деталировать.
Но от Эрнста так просто не отделаешься. Протерев очки, он утыкается в чертеж и объявляет радостно, словно рубль нашел:
— Вот, пожалуйста, станину можно делать! На калечку перенесем — и вперед! А вот еще узелок! И еще!
— Я тебе такое могу сказать, что ты сразу об узелках забудешь.
— Ну? — он отрывается от чертежа.
— З. В. на пенсию уходит.
— Мог бы и пораньше уйти, давно пора.
— Ты знал? — спрашиваю.
— Конечно. Мы уже решили — преподнесем ему цветной телевизор, заслужил старик.
— Слушай, — говорю, — ты бездушный какой-то, железобетонный.
— А ты, видно, и не слыхал никогда, что люди на старости лет уходят на пенсию, а некоторые, я извиняюсь, даже умирают!
— Не слыхал, — отвечаю. — За то время, что я работаю, никто у нас в отделе не ушел и не умер, слава богу.
— Ладно, — отмахивается он, — хватит сопли распускать. Тебе ли по нему убиваться?
— Да я не в том смысле…
— Зато я в том! Он изжил себя, твой З. В., отделу от него никакой пользы уже, мягко говоря.
— А кто будет вместо него?
— Не знаю, — отвечает Эрнст. — Ходят слухи, что Васюрин нам кого-то подыскал. Из Нижнего Тагила человек…
Или из Вышнего Волочка.
ЧЕЛОВЕК СО СТОРОНЫ.
— Белиберда какая-то…
— Да, — соглашается Эрнст, — пакость.
Будь моя воля, я бы не п о с т о р о н н е г о кого-то, а именно его, Эрнста, сделал начальником отдела. Однако воли моей не так уж много, а по мнению директора, догадываюсь, он слишком молод еще, несолиден:
НИКТО НЕ НАЗЫВАЕТ ЕГО ПО ИМЕНИ-ОТЧЕСТВУ.
— Смотри, — улыбается Эрнст, — рабочий класс тебя требует.
Приоткрыв дверь, в отдел заглядывают, машут мне, вызывая, Алан и Габо.
— Заходите! — рявкаю, подбадривая их. — Смелее!
— Тише, ты! — шикает на меня Эрнст. — Люди работают!
Алан и Габо продолжают махать мне — через порог не переступают, стесняются.
— Иди, — говорит Эрнст, — а мы тут с твоего позволения станину перенесем на кальку.
— Может, я сам перенесу? — морщусь.
— Иди, — подталкивает меня Эрнст. — Ничего чертежу твоему драгоценному не сделается.
Выхожу, пожимаю мозолистые руки трудящихся.
— Ну, — говорю, — рассказывайте!
— Здесь? — мнется в нерешительности Алан. — В коридоре?
— Пошли в отдел, — предлагаю.
— Нет, — упирается он, — надо найти такое место, чтобы никого там не было.
Задумываюсь, но ничего придумать не могу. На предприятии таких мест нет — ни уголков укромных, ни комнаток уютных — не для того создаются промышленные предприятия. Разве что кабинет директора, улыбаюсь про себя, если его самого попросить выйти на минутку. Но директор может и не согласиться…
Заглядываю на лестничную клетку, в клуб наш пресловутый, но там коллеги мои, конструкторы-краснобаи сидят — фиеста продолжается! — сидят и, слышу, о гравитации толкуют, о медитации и левитации.
— Идем, — говорю, — единственное место — это чердак.
Поднимаемся по лестнице, и сидящие на ступеньках ворчат, пропуская нас, и, конечно, треп заводят:
— Куда путь держите, странники?
— Неужто на чердак?
— Они там самогонный аппарат монтируют!
— Нет, — отвечаю, — собираем прошлогодние ласточкины гнезда. Будем суп варить из ласточкиных гнезд.
— А подают его в бутылках?
— Дадите хлебнуть?
— Придет новый начальник, — обещаю, — тогда и хлебнете.
— Ой, как страшно!
— У нас зарплата слишком маленькая, чтобы чего-то бояться!
Смеюсь, вспомнив, как Алан-2, племянник мой, спросил однажды за столом:
«А что такое — безвременная кончина? Я в газете прочитал»…
Таймураз, просветитель великий, ответил, не задумываясь:
«Так пишут, когда умирает человек, у которого был большой оклад».
Открываю скрипучую, обитую жестью дверь, мы входим в полумрак — пыль, прошлогодняя паутина, — и я говорю:
— Вот вам и тихое место.
Алан достает из кармана листок, разворачивает его и подает мне. Смотрю — эскиз какой-то. Рацпредложение? Но я уже помогал ему оформлять рацпредложения, и, занимаясь этим, мы никогда не забирались на чердак. Приглядываюсь — нечто странное начерчено, не имеющее отношения к нашему производству — транспортное средство некое, коляска, попросту говоря.
— Ты извини, — говорит Алан, — я еще не узнал, где живет тот старик, лекарь. Помнишь, я обещал?
— Да, — киваю, — то ли в Зарамаге, то ли в Хумалаге… Спасибо, мы уже были у него.
— Ну и как? — спрашивает он.
— Никак, — пожимаю плечами, — хоть старик сам по себе и занятный.
Вот и проясняется все понемногу — колясочка-то для Зарины. Но и для меня отчасти, для полноты восприятия, для ощущения многомерности окружающего мира. «Я не муж» — слышу голос собственный и бормочу в задумчивости:
— Значит, коляска?
— Жалко девчонку, — говорит Алан. — Скоро весна, а она ни солнца не увидит, ни свежего воздуха…
— Ни того, ни другого, — подтверждаю задумчиво. — А коляски разве не продаются?
— Не такие, — отвечает он. — На этой можно спускаться и подниматься по лестнице. Видишь?
Подношу чертеж к свету, падающему через люк чердачный, к оконцу мутному, разбираюсь в замысловатой механике: коляска имеет две ходовые системы — может катиться, как ей и положено, но может еще и шагать.
— Значит, уселся прямо в квартире, — вздыхаю, — и посредством ручного привода двинул на прогулку.
— Да, — отвечает Алан, — и точно так же возвратился.
БЕЗ ПОСТОРОННЕЙ ПОМОЩИ.
Представляю себе — вот я усаживаюсь и, двигая рычагами, выкатываюсь из квартиры на лестничную площадку, поворачиваю маховичок, включая шагающие системы, и начинаю спускаться, и люди, идущие навстречу, останавливаются и, пропуская меня, жмутся к стене, ждут терпеливо, а коляска, насекомое железное, с неуклюжей медлительностью выставляет телескопические ноги — одну, вторую, третью и так далее, — и, двигая рычагами, я как бы вижу себя со стороны — бледное, напряженное лицо, капельки пота на лбу, — и вижу сострадание на лицах ждущих, и нажимаю на рычаги, стараясь избавиться от всего этого, и ноги железные нехотя ускоряют шаг, и еще ускоряют, и коляска покачивается на ходу, перекашивается, поскрежетывает, и люди смотрят на меня с тревогой, но ничего не говорят, а я еще нажимаю, как заведенный работаю, стараясь не видеть себя и никого не видеть, и ноги, копытца кованые, мелькают, постукивают — дробь барабанная! смертельный номер! — и одна из них оскальзывается со скрежетом, за ней вторая, третья и так далее, и коляска рушится вниз, скачет по лестнице, и я вываливаюсь и ребрами считаю ступеньки, лбом и носом считаю и, закончив счет, лежу бессильный, и люди бросаются ко мне, поднимают и несут, причитая, домой, туда, откуда я так чудесно выехал только что (без посторонней помощи), и следом коляску приносят, целую и невредимую, хромированную, никелированную, блестящую, и блеск этот убивает во мне надежду на будущее, обращает ее в прах…