Абдурахман Абсалямов - Огонь неугасимый
Калюков залился искренним смехом. Скулы раскраснелись еще больше. Даже лысина порозовела.
— Нет, Яковлич, не угадал, клянусь всеми чувашскими богами, не угадал. Волосы мне с детства теленок слизал! Оттого мой горшок и гол. Теперь дело к старости, ладно уж, а вот каково мне молодому было. Кроме поповны, старой девки, никто и смотреть на меня не хотел. Да и поповна, может, не воззрилась бы, кабы я у них батраком не работал.
Матвей Яковлевич махнул безнадежно рукой и обратился к Шамсии:
— Шамсия Якуповна, слово у меня есть к вам. Если можно, я бы предпочел наедине сказать…
— Смотри-ка, смотри-ка, ну и старикан! — рассмеялся им вслед Калюков.
Они вышли на заводской двор. Электросварщики, несмотря на обеденный перерыв, продолжали работу — сваривали огромные металлические конструкции тут же во дворе. Втащить их в цех не было никакой возможности. Гудел трансформатор, трещали электроды, яркий свет вольтовой дуги слепил глаза. Пахло карбидом.
Матвей Яковлевич зашел с Шамсией за угол. Здесь они остановились, и старик, глядя на плывущие в небе сизо-черные тучи, заговорил о Баламире.
— Не знаю… ничего не знаю, — затрещала Шамсия, чуточку краснея. — У меня нет привычки совать нос в дела молодежи. Правда, Баламир иногда приходит к нам… Заводят патефон, поют… — Шамсия подняла голову. — Если вы против… или считаете нас недостойными, я могу сказать ему, чтобы он больше не ходил.
— Нет, почему же, — растерялся Матвей Яковлевич. — Баламир не ребенок…
— Вы, может, думаете, что это мы на него влияем, учим так относиться к бабушке? Мы хоть и маленькие люди, но честь еще не потеряли. Зачем же так унижать нас…
Матвей Яковлевич уже каялся, зачем было начинать разговор. Теперь он думал только о том, как бы поскорее ускользнуть от Шамсии.
Проходя по центральному пролету механического цеха и услышав знакомый голос, раздававшийся где-то за большим разобранным станком во втором ряду, он замедлил шаги, а потом и вовсе остановился.
Ахбар Аухадиев с булкой в одной руке и колбасой в другой, оседлав станину, что-то рассказывал группе смотревших ему в рот молодых рабочих. На голове у него вместо шапки торчала подкладка от старой фуражки.
Матвей Яковлевич прислушался.
— Вот как оно бывает, ребята, — гнусил явно подвыпивший Аухадиев. — Жизнь, говоря словами мещеряка Айнуллы, что колесо вертится. Сегодня тебе почет, уважение, премия, а завтра ты… — Аухадиев произнес непечатное слово. — Видели, как все всполошились, когда Матвей Яковлич напорол брак. Секретарь парткома и тот прибежал. А что человек пятьдесят лет оттрубил на заводе, первый токарь — того не видят. Или меня вот возьмите… Что делает начальство, когда вот такие птенцы, как вы, не справляются с наладкой? Идут на поклон к Аухадиеву. И Аухадиев налаживает. А видит кто, ценит его работу?.. Черта с два! Они только видят, когда свистишь…
Карим с Басыром фыркнули.
— Чего ржете?! — прикрикнул на них Аухадиев. — Запущу вот ключом по башке, тогда будете знать… — Аухадиев набил рот булкой с колбасой и опять загнусил: — У Матвея Яковлича, у того друзей-приятелей полно, не дадут в обиду. Взять Яснову… Душу за него готова отдать! Да тот же бешеный Сулейман замолвит словечко зятю — и порядок!..
«Неплохой говорун», — подумал Погорельцев и оглянулся по сторонам, отыскивая глазами агитаторов цеха. Их здесь не видно было. Лишь сверху доносился по временам звонкий смех агитатора Майи Жаворонковой, витавшей в облаках со своим Сашей.
«Взгреть бы хорошенько на бюро этих «жаворонков», — подумал Матвей Яковлевич. И вдруг его охватило чувство отчаянной безнадежности. «Вот верно иногда говорят о человеке — вовремя убрался… Может, и мне, пока еще не окончательно опозорился, уйти с завода?.. А я все тянул. Вот и доработался. Надо поговорить с парторгом, пора, кажется, ставить точку. Да!..»
Сулейман-абзы, отказавшийся от столовой с тех пор, как Ильмурза устроился работать в буфете, видя, что Матвей Яковлевич повесил голову, подошел к другу.
— Что уж так с ума сходить, Мотя, возьми себя в руки. Смехота перед людьми. Что старый воробей. И обедать, кажись, не обедал.
— Да ты сам обедать не ходишь.
— Я — другая статья. Меня никто не трогает, а об тебе весь цех говорит.
Матвей Яковлевич поднял горестный взгляд.
— Знаю, — прошептал он. — Своими ушами слышал…
Сулейман подсел к нему, обхватил за плечи. Так они, бывало, сидели в молодости на берегу Волги.
— Плюнь ты на все. Когда овца падает — никто не замечает, а верблюд чуть споткнется — всем видать. Вот что я тебе скажу!
Матвей Яковлевич только отмахнулся от него.
— Ты не маши рукой, — вскипел Сулейман. — Шуточки!.. Перед носом партийное собрание, а в каком состоянии твой доклад, а?
Матвей Яковлевич долго хранил молчание, потом шумно вздохнул.
— Сам о том думаю. Отказаться вроде неудобно, слово дал… Подведу партийную организацию. Не отказываться — каково будет выступать?.. Вконец растерялся.
— А ты не теряйся! Покажи молодежи, на что способна старая гвардия. Пусть знают.
Погорельцев покачал головой.
— Я бы и показал, если бы мне, как тебе, море было по колено. Да вот беда, не по колено оно мне, Уразметыч… Коли брошусь без оглядки — боюсь, утону…
Завыла сирена. Сулейман-абзы с молодым проворством вскочил на ноги. Матвей Яковлевич с трудом разогнул спину.
10Вернувшись после работы домой, Матвей Яковлевич пообедал наскоро и, не передохнув, пошел к Самариной. На заводе поговорить с ней не удавалось.
Лиза Самарина жила в четырехэтажном кирпичном доме, построенном еще до войны. Погорельцеву вспомнилось, как было принято решение о том, чтобы дать ей хорошую квартиру. Он тогда в качестве депутата райсовета непосредственно участвовал в этом деле.
Войдя к Самариной, Матвей Яковлевич застыл у дверей, пораженный. Темная, холодная, давно не беленная комната, площадью метров двенадцать — четырнадцать, двое мальчуганов, лет шести-семи, дрались на кровати. Пол был весь в перьях, будто здесь только что ястреб драл курицу. Третий мальчик, на вид лет десяти, с быстрыми смышлеными глазами, мастерил на полу посреди комнаты перочинным ножом саблю. Сама Елизавета Федоровна, в стареньком халате с продранным рукавом, сидя спиной к дверям, кормила с ложки свою младшенькую — худенькую, годков трех-четырех девчушку. На столе стояла груда немытой посуды.
Увидев в дверях чужого седоусого старика с палкой в руках, дети прекратили драку, затихли. Елизавета Федоровна, догадавшись по внезапно установившейся тишине, что в комнату вошел кто-то посторонний, повернулась к дверям и, узнав Матвея Яковлевича, вспыхнула и торопливо прикрыла ладонью драный рукав.
— Ой, простите, — сказала она и еще больше покраснела, стыдясь беспорядка в комнате. — Недавно с работы… Только-только успела суп сварить… Дети весь день одни… Проходите, пожалуйста, присаживайтесь.
— Спасибо, Лизавета… Не беспокойся, когда в доме дети, всяко бывает, — успокоил ее Матвей Яковлевич, садясь на табуретку, которую подала ему Елизавета Федоровна, предварительно обтерев фартуком.
Зайдя за гардероб, Самарина переоделась, быстренько убрала со стола, согнала с кровати мальчуганов, прибрала постель. Матвей Яковлевич заметил, что на ногах у нее те же резиновые боты со стоптанными каблуками, которые она носила на работе.
Мальчик дострогал саблю, повертел ее в руках, показывая братьям, и вышел. Мать крикнула ему вслед:
— Смотри, чтоб за машины у меня не цепляться! Никакого уёму на него нет, — пожаловалась Самарина Погорельцеву. — То на машине виснет, то на трамвае, то драку затеет. Грозятся выгнать из школы. Милиция руга…
Умолкнув на полуслове, Самарина бросила вдруг на Погорельцева неприязненный взгляд.
— Слышала я, доклад делаете… Верно, насчет брака пришли расспросить…
— Нет, Лизавета. Просто захотелось посмотреть, как живешь…
— Как живу?! — воскликнула Самарина. — Вот она, моя жизнь, как на ладони. Четверо ребят. А я одна… Младшую в яслях оставляю, а старших… на улице. Когда в вечернюю смену хожу, на замок запираю. А теперь и запирать боязно. Ушла раз так-то вот, заперла их, а они разожгли огонь на полу, посреди комнаты, а как дым повалил, с перепугу под кровать. Спасибо, соседи замок выломали, спасли, а то бы…
Самарина смахнула слезы концом рукава.
— И не запирать нельзя… Пришла однажды с работы, смотрю, последнее унесли.
В цехе говорили, что Самарина молчунья, ненавистная, зло какое-то у нее на людей. И у Матвея Яковлевича было составилось подобное же мнение после его последнего разговора с ней на заводе. Но, оказывается, Лизавета, подойди только к ней по-человечески, рада излить свою переполненную горем душу. Не заставляя себя упрашивать, с глубокой болью рассказала она о невеселой жизни своей.