Федор Абрамов - Две зимы и три лета
В избе было душно, чадила коптилка на печке, баб да детишек полно, и Лукашин сперва подумал было, что это земляки пришли прощаться со стариком, а потом, как увидел на одном ребячьем лице круглые выпуклые глаза, на другом, на третьем, понял: Трофимова семья. Невестки и дочери, внуки и внучки…
Вышедшая вслед за ним на крыльцо Михеевна, жена Трофима, заговорила насчет того, что старик, мол, когда еще был в памяти, просился в старую веру. "Ничего, ежели мы позовем Евсея?"
Лукашин тогда отмахнулся: что за дурь? Не все ли равно, в какой вере умирать старику? А сейчас, вспомнив это, покачал головой: зря, зря отмахнулся. Чушь, дурь – всяко можно назвать стариковскую затею. Но разве он не заслужил, чтобы уважили его последнюю волю?
Поздно, поздно переучивать человека на смертном одре. Да разве и мало учили Трофима? Когда, какое еще поколение столько ломала и корежила жизнь? Ну-ка, темный, неграмотный мужик, в пятьдесят – шестьдесят лет поставь крест на своем прошлом, начни свою жизнь заново… А война последняя? А беды послевоенные? Стой, старик! В землю заройся, а стой. На твоих плечах держава держится…
– Чуешь, что говорю? – толкнул Лукашина под локоть Ганичев, когда они, миновав еще два нежилых дома, без рам, без огороды вокруг, брошенных хозяевами еще до войны, свернули к Яковлевым. – Воробыши, говорю, к дому жмутся.
– Думаешь, к холоду? – спросил Лукашин.
– А я о чем толкую? У меня – отправлялся в командировку – на три печки дров оставалось. Теперь, наверно, кукарекают.
Ганичев старательно прокашлялся, затем придал лицу другое, не омраченное домашними заботами выражение и только после этого вошел в дом.
2Яковлевы завтракали. Старик, старуха и трое детей: два мальчика и девочка – постарше своих братьев, лет четырех-пяти, очень бледная, худенькая, золотушная.
Завтрак по старинке правил старик. На столе перед ним стояла крынка с горячей нечищеной картошкой и низенькая оловянная солонка с берестяным пояском – хлеба не было.
К тому времени, как вошли в избу Ганичев и Лукашин, старик уже отсыпал детям по маленькой щепотке серой зернистой соли – прямо на стол перед каждым и принялся за распределение картошки.
Ганичев объяснил, зачем они пришли.
– Хорошее дело, – буркнул под нос себе старик и, покатав в ладонях горячую картошину, начал обдирать с нее кожицу.
– Ну как, дед? Сколько отвалишь на восстановительный? – бодрым голосом спросил Ганичев.
– Да разве с нас причитается, милой? – удивилась старуха. – В прошлом году, кабыть, с нас не брали, Осип?
Старик с невозмутимым спокойствием продолжал свое дело. Очищенную картошину он положил перед самым младшим внуком, погладил его по головке и взялся за следующую.
Мальчик постарше и девочка, вытянув шеи, не сводили глаз с дела.
– Хозяйка молодая где? – спросил Ганичев. Анна, дочь стариков, бойкая и миловидная девка, с которой Лукашин только что вернулся с лесозаготовок, ушла трушничать – собирать сенную труху по дорогам.
– Коза со вчерашнего ревет – нечего подать, – пояснила старуха и обратилась к Лукашину: – Сенца-то, Иван Дмитриевич, нам не дашь?
– Надо посмотреть, бабушка. Я месяц дома не был.
Старик к этому времени очистил вторую картошину и дал второму внуку. А девочка, сглотнув слюну, все еще ждала своей очереди.
– Пойдем… В другой раз зайдем… – сказал Лукашин на ухо Ганичеву.
Ганичев строго посмотрел на него и молча ткнул пальцем в свой список – в цифру «480».
Старуха, когда он назвал ей эту сумму, изумилась:
– Да что ты, милой! Откуда у нас такие деньги?
– Откуда? Могу сказать. – Ганичев не зря просидел три дня в правлении. В его списке против каждой фамилии были помечены доходы. – За сына пенсию получаете? – Ганичев загнул палец.
– Велика пензия. Сто сорок рубликов.
– Анна в лесу работает? – Ганичев загнул второй палец.
– Ох уж Аннина работа!.. Кажиный год по ребенку из лесу привозит. Это вот все найдушные, – кивнула старуха на детей. – За пять лет насобирала. А ноне, может, опять с грузом… Жила-жила сука, блюла-блюла себя, а тут ворота настежь раскрыла – слова не скажи…
Старика этот разговор, по-видимому, заинтересовал. Он положил недочищенную картошину на стол, прикрыл ее рукой, а вторую руку поднес к большому волосатому уху, потом вдруг нахмурился, посмотрел на картошину, подержал в руке, словно припоминая, что ему с ней делать, и отправил себе в рот.
У Лукашина не хватило духу взглянуть на позабытую девочку. Он встал и вышел из избы. Минут через пять вышел оттуда и Ганичев – мрачный, с сурово поджатыми губами.
Подписка началась скверно. Хитрость Ганичева с обходным маневром, как вскоре выяснилось, тоже не удалась. В одном доме их встретил увесистый замок. В воротах другого дома была приставка.
– Кто-то уже предупредил – брякнул, – сказал Ганичев, подозрительно разглядывая березовый колышек у железного кольца ворот.
– Да почему предупредил? – возразил Лукашин. – Время-то смотри где. Разве у людей мало своих дел?
– Дел… Сказывай про дела… – Ганичев потянул носом воздух, потом вдруг вскинул голову, быстрым, наметанным взглядом обежал заулок.
В конце заулка у жердяной изгороди стоял низенький, с односкатной крышей хлевок. Дверка у хлевка была прикрыта неплотно, и из щели шел пар.
Ганичев с неожиданной для его лет резвостью подбежал к хлеву, распахнул дверку:
– Вылезай! Не овца еще, чтобы в хлеву жить.
К великому изумлению Лукашина, из хлева выползла Парасковья.
– Я это ярку проведать пошла… Что, думаю, на работу не посылают – все утро у окошка просидела…
– Ясно, ясно… Только в следующий раз дверь пошире растворяй, а то задохнешься.
С Парасковьей хлопот не было. Она подписалась так, как было запланировано у Ганичева. А вот с Петром Житовым они попотели…
Петр Житов был в загуле – от него так и разило сивухой. Первые два дня он пил по случаю Майских праздников, потом подошли похороны Трофима Лобанова, – и как же было не почтить память старика?
На этот раз инициативу взял в свои руки Лукашин.
Петр Житов выслушал его не перебивая и, наверно, минуты две сидел молча, тупо уставившись на них своими мутными и красными с перепоя глазами. Затем скрипнул протезом в кирзовом сапоге, предупреждающе, как копье, выбросил его вперед и вдруг с неожиданным воодушевлением воскликнул:
– Прекрасно, прекрасно! Жена, сколько я наколотил трудодней в прошлом году?
– Триста пятьдесят, кабыть, – ответила Олена из-за ситцевой занавески.
– Так. А сколько в этом?
– Девяносто – то, неверно, есть.
– Девяносто! – Петр Житов поднял толстый обкуренный палец. – Это с января месяца, за зимнее время. Минус апрель, который выпал по причине месячника в лесу. Неплохо, товарищи? Не уронил Петр Житов честь инвалида Великой Отечественной, а?.. Все так трудятся в колхозах?
Ганичев ответил в том духе, что хорошо, дескать, трудишься. Стахановцем можно назвать.
– Ну, Петр Житов и в подписке будет стахановцем! Какая, товарищ Ганичев, самая большая подписка по району? А? К примеру, товарищ Подрезов, первый секретарь райкома?
– Это тебе зачем?
– А затем, что хочу, так сказать, по самым вышкам равняться. Оклада на два?
Ганичев после некоторой заминки хмуро кивнул.
– Так, на два… Первый секретарь… Ну а я, товарищ Ганичев, подписуюсь на три месячных оклада. Устраивает? И заметь: все плачу сразу, наличными. Жена, где у нас деньги? Чего прячешься от гостей?
– Не командуй! Сиди, коли нажрался…
– А-а, понятно, дорогуша, – с непонятной веселостью рассмеялся Петр Житов и кивнул на занавеску. – Сидит, как в капкане. По причине женской раздетости и недавнего кормления ребенка. Извиняюсь, Олена Северьяновна.
Он встал, достал с полки над столом измятую ученическую тетрадку и синий плотничий карандаш и начал что-то подсчитывать. Окончив подсчет, сказал:
– Пиши, товарищ Ганичев. Девяносто трудодней и тринадцать рублей пятьдесят копеек.
Ганичев принудил себя улыбнуться:
– А из тебя бы, Житов, неплохой артист получился.
– Думаешь?
– Думаю. Но мы не комедию пришли смотреть.
– Эх, товарищ Ганичев! – с наигранной обидой покачал головой Петр Житов. Человек на трехмесячный оклад подписывается, а ты ему так говоришь… Смотри. – Он снова взял карандаш. – В прошлом году я наколотил триста пятьдесят трудодней. В этом году, думаю, наверчу не меньше. Округляем до трехсот шестидесяти – я не жадный. Триста шестьдесят делим на двенадцать, – это сколько будет? Тридцать. А за три месяца, стало быть, девяносто. Так? Так. Теперь деньги. В этом году на трудодень ни хрена еще не выдали. Ладно. Возьмем по прошлогоднему. Одиннадцать, даже пятнадцать копеек для круглого счета. Пятнадцать множим на девяносто – сколько получится? По-моему, арифметика ясная – тринадцать рублей пятьдесят копеек. Проверь, проверь, товарищ Ганичев.