Мещанка - Николай Васильевич Серов
Павел Васильевич встал и хотел взять ее руку, но она вдруг со злостью оттолкнула его.
— Не ласкайся, уйди. Работа для тебя дороже меня, дороже семьи, дороже любви. А я-то думала… А еще клялся. Слова, как мед, лились с языка. Ты думаешь, я игрушка тебе? Нет, ошиблись, Павел Васильевич. У меня тоже есть и честь, и гордость. Ласковый какой явился. Замазать хочешь передо мной все. А я знаю. Я знаю, что ты и не любил меня. Я это вижу теперь. На Перстнева променять думаешь.
— Ничего я не думаю, Надя, и ни на кого тебя не променяю. Я считаю только, что в данном случае ты поступила неправильно. Погорячилась или еще что, но неправильно. Неправильно ты думаешь, что твоего или моего только мнения или желания хватит, чтобы решить судьбу человека. Жить так с людьми нечестно. Ты хотела отомстить ему, а за что? Подумай, за что? Ты устала, тебе не лезет в душу работа в цехе. При чем тут Перстнев? Он спрашивает свое — то, что бы и другой на его месте спросил. Он просто обязан спросить. И я с людей спрашиваю. И с меня спрашивается. Как же иначе? Я вот работаю и радуюсь, а ты еще не нашла себя. Зачем же винить других? И тем более злиться на них или на меня. Ну, если бы я даже подписал заявление, потешил бы тебя. И ты бы думала: вот это любовь! Защитил честь жены. А дальше что? Другой бы тоже спросил с тебя работу. И опять старая песенка. А я думаю, надо поступить не так.
— А как?
— Я думаю, тебе надо отдохнуть. Присмотреться и выбрать дело по душе.
— Значит, все-таки главное — дело?
— Нет, главное — ты. Не дело для человека, а человек для дела.
— А как мне завтра в цех показаться? Как?
— А если бы Перстнев ушел, разве бы тебе легко было показаться в цехе, если все знают, почему его сняли? Разве тебе доставляет удовольствие, когда тебя ни уважать, ни любить не будут, а будут просто бояться и презирать.
— Да что ты обо всех печешься! Тебе все дороже или я? Жена или все?
— Ну, как хочешь, а я сказал, что думал.
— А что ты раньше этого не говорил? А говоришь сейчас, когда вопрос встал, что в цехе должна остаться или я, или Перстнев.
— Раньше я не думал просто, что так получится.
— А если получилось, то лучше он, чем я? И еще клянешься в чем-то! — она усмехнулась.
— Озлобление — плохой советчик, Надя.
— Озлобление… С вами будешь злой, вы доведете!.. — вскрикнула она и, отвернувшись от него, села на диван.
Павел Васильевич закурил, подошел к окну и, как бы про себя, тихо, но твердо сказал:
— А тебе не кажется, что сказанное тобою для меня, применяя твою терминологию, и не ново, и не оригинально, и уже теряет действие? Ты ведь уже не раз делала это со мною и, как видишь, безрезультатно. Подумай!..
Она вскочила и выбежала вон. Где она была в этот вечер, Павел Васильевич не знал, но, вернувшись, она не настаивала на работе. Сказала, что сама думала об этом, но не знала, как он отнесется к этому. На другой день она не вышла на работу.
И все вроде улеглось. Дома стало спокойно. Не было больше споров и разговоров о работе. Но некому было и сказать о том, что волновало Павла Васильевича на заводе. Некому понять его.
* * *
Пока в доме жила мать, теща бывала не часто. Теперь Павел Васильевич видел ее каждый день. Она во всем отличалась от матери. Во-первых, это была еще женщина, а не старушка, и женщина красивая, сильная. Если мать Павла Васильевича работала на заводе и руки ее были грубы, Лидия Григорьевна никогда не знала настоящего труда, работала в разных учреждениях, где полегче. Приходя, она одевалась по-домашнему, в шелковый длинный халат и мелькала в нем из комнаты на кухню и обратно, покрикивая на тетю Марусю. Завелись новые порядки. При матери Павел Васильевич ел прямо на кухне. Там, кроме кухонного, стоял небольшой чистый столик, и было удобно: всё под руками. Лидия Григорьевна нашла, что это некультурно и серо. Завтракать, обедать и ужинать стали в комнате. Против этого Павел Васильевич не возражал — в комнате так в комнате. Выросший в рабочей семье, он рассуждал так: чтобы хорошо поработать, надо плотно поесть. Где — все равно, было бы чисто и удобно. Не нравилось ему одно. Издавна привык он к тому, что, если подано на стол, — садятся все. Приходит посторонний человек — его тоже обязательно сажают за стол, как это, бывало, делали отец и мать. Хочешь, не хочешь, — а садись и хозяев не обижай. И теперь было неловко и как-то даже не по себе оттого, что они сидели за столом, а тетя Маруся подавала, убирала, но не ела с ними. Ему кусок в горло не шел от этого нововведения, и он не выдержал.
Случилось это в первый же день, когда сели есть в комнате.
— Ты раньше у кого жила? — насмешливо спросила Лидия Григорьевна тетю Марусю, когда та собрала на стол.
— У людей, я думаю, — тоже насмешливо ответила та.
— Если бы ты жила у настоящих культурных людей, то знала бы, что, кроме ложек и супа, на стол требуются еще салфеточки и нож не мешает каждому, а не один на всех, — вспыхнув оттого, что домработница так ответила ей, отчитала Лидия Григорьевна.
— Давайте мне, так я хоть по три пары каждому подам, — отрезала тетя Маруся и вышла.
— Поглядите, какова! — зашумела теща и, обернувшись к Наде, спросила: — Я не понимаю, кто тут хозяйка: она или ты? Еще огрызается. Я бы ее выучила. Нечего на них любоваться.
— Выучить можно животное, — багровея, проговорил Павел Васильевич. — А она человек. Не мешало бы научиться по-человечески относиться к ней.
— Ах вот как! Спасибо, Павел Васильевич, — воскликнула Лидия Григорьевна и выбежала из квартиры.
Выскочила из-за стола и жена, побежала за матерью.
— Садись, тетя Маруся, поедим вдвоем, — проговорил Павел Васильевич вошедшей домработнице. — И впредь так: собери на стол и садись сама. У меня в доме никто есть у порога не будет.
— Да ведь я ничего, Павел Васильевич, я сыта.
— Еще не хватало, чтобы голодной была…
И они поели вдвоем.
Нет, не такой жизни хотел он! Не такой…
Сначала теща, всячески припоминая обиду, забегала просто