Павел Нилин - Знаменитый Павлюк. Повести и рассказы
А что он наступит очень скоро, в этом, конечно, никто из нас не сомневался.
Ни нам, ни Ваське Царицыну, ни, может быть, даже заезжему этому лектору не дано было тогда вообразить, через какие еще неслыханные страдания должен будет пройти весь наш народ, раньше чем в историческом далеке забрезжат огни социализма.
Васька остался купаться, а мы с Венькой пошли по отлогому откосу в гору, чтобы пересечь маленький садик на берегу реки, прежде называвшийся Купеческим, а теперь — имени Борцов революции.
Много было уже переименовано в этом небольшом уездном городе — и учреждения, и улицы, и сады, — а люди все еще жили здесь в большинстве своем по-старому. Даже не то что по-старому, но с боязливой оглядкой, с выжидательной осторожностью, тревожимые то смутными слухами, то предчувствиями, то внезапными выстрелами в ночи.
Мы были пришлыми в этом городе. У нас здесь не было ни родных, ни знакомых. И мы неохотно заводили новые знакомства, чтобы случайно не оказаться в обществе враждебных нам людей.
Власть менялась здесь трижды за короткий срок. Уходили красные, приходили белые, потом опять утверждались красные. И у каждой власти, естественно, были свои приверженцы в этом добротном деревянном городе, омываемом, как сказали бы поэты, сумрачным океаном тайги.
Те, кто активно участвовал на стороне побежденных, вынуждены были уйти из города или притаиться в нем в надежде на перемены.
Победители же еще не чувствовали себя полными хозяевами положения, потому что хозяйством города, его торговлей и экономикой практически верховодили новоявленные предприниматели, так называемые нэпманы. Им принадлежали многие магазины и лавки, скупочные конторы и даже заводы, правда, небольшие: лесопильный, кожевенный и шубный.
И все-таки мы верили, что скоро наступит коммунизм. Мы верили в это даже вопреки тому, что против садика имени Борцов революции, из которого мы вышли на базарную площадь, уже был отремонтирован двухэтажный дом, и маляры, громыхая босыми ногами по железной, свежеокрашенной крыше, подымали на уровень второго этажа большую вывеску: «И.К. Долгушин. Кондитерский магазин».
— Ты смотри, и стекло хорошее где-то добыл! — показал Венька на отмытые окна дома, позолоченные косыми лучами предзакатного солнца. — А говорят, стекла нигде нету…
Долгушин укреплялся в городе как завоеватель. Вытеснить его с этих позиций будет, пожалуй, не так-то легко. Не легче, быть может, чем поймать и обезвредить Костю Воронцова. Но и Воронцов ведь еще не пойман. И неизвестно, удастся ли его поймать.
Край неба внезапно потемнел, когда мы переходили базарную площадь.
— Будет сильный дождь, — посмотрел я на небо.
— Не скоро, — сказал Венька. — Хотя давно бы пора. Жарко. — И остановился у бочки с квасом, возвышавшейся на телеге. — Будешь?
— Нет, — помотал я головой, — лучше дома попить чаю…
— Ну, как хочешь. — Венька протянул продавцу деньги и подставил под медный кран литую стеклянную кружку.
Потом он купил у лоточницы два треугольных пирога с черемуховой начинкой, один дал мне и, откусив, засмеялся:
— А про деньги Васька Царицын еще не знает…
— Про какие деньги?
— Ну, что денег при коммунизме тоже не будет. Я это читал. Все будут выдавать без денег…
Это для меня было новостью. Я про это еще не читал. И мне захотелось представить себе, как же будет выглядеть базар, если денег не будет.
И так постоянно: мысли о близком и дальнем, о будущем и настоящем шли почти одновременно в нашем сознании. О будущем мы думали даже чаще, взволнованнее, чем о настоящем.
У закрытого амбара стоял шарманщик с деревянной, как колотушка, ногой. На такой же ноге стояла подле него поддерживаемая им за ремень, обитая позолоченной жестью, обвешенная разноцветными стекляшками шарманка. А на шарманке, над ящиком с билетами, сидела белка с пушистым хвостом. Она держала в лапах незрелую, еще зеленоватую шишку с орехами и не грызла ее, а поглядывала по сторонам, так же, как шарманщик, — нет ли желающих проверить свое счастье, узнать свою судьбу.
Мы с удовольствием бы сами заплатили дорого, чтобы узнать свою судьбу, узнать, как сложится все через десять, через двадцать или тридцать лет. Но мы уже не верили в белку, в то, что она может предсказать.
Мы просто стояли в стороне, у закрытого амбара, доедали пироги и рассеянно смотрели на все, что происходило вокруг нас.
Молодая женщина развязала зубами узелок на носовом платке, вынула деньги, подала шарманщику.
Белка, тотчас же отложив шишку, деловито, как конторщица, стала рыться лапками в ящике. Наконец она вынула синий билетик. Шарманщик развернул его и прочитал женщине:
— «Бойся пуще всего черного глаза. Тебя преследует черный глаз».
— Женский или мужской? — испуганно, почти шепотом спросила женщина.
— Чего это?
— Какой глаз-то меня преследует, скажите, пожалуйста, гражданин, мужской или женский?
— Этого уж я не знаю, — пожал плечами шарманщик. — Если желаешь, можешь приобрести еще один билет. Может, белка сделает тебе прояснение твоей судьбы.
Женщина снова развязала зубами узелок и приобрела еще один билет. Белка его вынула. Шарманщик прочитал:
— «Мужчины слишком коварны. В замужестве особого счастья не жди».
Венька улыбнулся и сказал шарманщику:
— Для чего это пугаешь народ? Ты придумал бы что-нибудь такое веселое…
— А вы, гражданин, отойдите, — строго попросил шарманщик Веньку. — Я никого не пугаю. Народ и так хорошо напуганный…
Шарманщик поудобнее натянул на плечо ремень от шарманки и, закрутив ручкой, заиграл и запел сердитым, пронзительным голосом, будто угрожая всему свету:
Пускай могила меня накажет
За то, что я тебя люблю.
Но я могилы не страшуся,
Кого люблю я, с тем помру.
Мне показалось, что от этой песни, от голоса шарманщика, от визга и дребезга шарманки потемневшее, предгрозовое небо еще ниже спустилось над базаром.
— Ерунда какая! — сказал Венька. Но это он сказал, я думаю, не о песне и не о шарманщике, а о чем-то ином, что вдруг встревожило его, и посмотрел на ручные часы. — Ты сейчас домой?
— Домой. А ты?
— А мне еще надо тут зайти…
Я прямо спросил:
— К Юльке?
Он утвердительно мотнул головой и конфузливо улыбнулся.
Ложась непривычно рано спать — в одиннадцатом часу, — я распахнул наше единственное окно, так как в комнате было нестерпимо душно, а на улице темно от черной тучи, плотно обложившей уже все небо. Ночью, наверно, будет гроза.
Я проснулся от шороха. Венька, по-кошачьи пригнувшись, влезал в окно.
— Хорош сыщик! — засмеялся он надо мной. — Открыл окошко и спит. Залезай кто хочет и вытаскивай тебя за ноги, как жареного зайца.
— Дышать нечем, — сказал я, — даже голова заболела…
— И мне что-то нехорошо, — сразу посерьезнел Венька.
Он зажег лампу и сел к столу, подперев щеку ладонью, будто у него вдруг заболели зубы.
— Несмелый я человек, вот в чем беда, — сознался он после некоторого молчания. — Не могу я ей вот просто так сказать. Робею.
— Насчет чего?
— Ну вот, опять здравствуйте! — поморщился Венька. — Насчет чего! Насчет чего прошлый раз говорили?
— А! — вспомнил я. И, сонный, не знал, что ему посоветовать.
А он настойчиво ждал ответа.
— Хочу написать ей письмо, — наконец сказал он.
— Письмо бы писать не надо.
— А что делать?
— Может, ты потом с ней поговоришь?
— Потом, потом! Когда же потом? Так все лето пройдет…
— А может, ничего ей пока не говорить? — неуверенно предложил я.
— Ну как же это можно не говорить? — возмутился Венька. — Это же, выходит, обман…
— Да, в общем-то нехорошо получается, — вяло согласился я, побарываемый сном. И вскоре уснул в этой предгрозовой духоте, так ничего путного и не посоветовав Веньке.
Я спал и видел страшный сон. За мной, маленьким, может быть трехлетним и бесштанным, гналась огромная лохматая собака. Я бежал из последних сил. И, страшась собаки во сне, в то же время думал, не просыпаясь: собака это к добру, она друг человека. Бабушка говорила, что видеть собаку во сне хорошо.
Вдруг собака догнала меня и схватила за шею. Я вскрикнул.
— Извини, — потрогал меня Венька. — Я хотел тебе прочитать, чего я ей пишу. Интересно, что ты скажешь. Слушай…
И он, стоя передо мной в лиловых, как чернила, трусиках, читал только что сочиненное письмо, на котором, наверно, не остыло еще тепло его рук.
Из письма до сознания моего долетали отдельные фразы, вроде: «…Принимая во внимание, что я первый чистосердечно сообщил тебе, ты, по-моему, должна учесть…» или: «Я хочу, чтобы ты потом не уличала меня, будто я какой-то двоедушный…»
Письмо он закончил словами, памятными мне до сих пор:
«Я хочу, чтобы жизнь наша была чистой, как родник, чтобы мы понимали друг друга с полуслова и никогда бы не ссорились, как другие, которых мы наблюдаем каждый день.