Сергей Сергеев-Ценский - Том 10. Преображение России
И по тому, как согласно закивали головами братья, увидел, что это они тоже знают.
— А есть ли линейка, чтобы гроб установить? — спросил тут о. Семен Сыромолотова, который этого не знал. Но его выручил один из Козодаевых, очень живо ответивший:
— А вот же мы как раз на линейке нарочно и приехали!
Другой же добавил:
— И приказали извозчику, чтобы стоял и ждал.
— Тогда что же, — тогда начнемте вынос тела усопшего!
И все пришли в движение от этих как бы командных слов о. Семена, и тут Алексей Фомич увидел откуда-то взявшегося Егория Сурепьева, который первым подошел к гробу, растопырив руки так, точно хотел охватить гроб в середине и вынести его один.
Пиджак на нем был не тот, драный на локтях, а гораздо новее, под пиджаком же оказалась чистая белая рубашка, вышитая елочками. Невольно повел глазами по сторонам Сыромолотов, — не здесь ли Дунька, — и увидел ее: стояла в дверях, — в синем платке на голове, и лицо ее показалось ему как будто недавно вымытым.
«Мы еще придем к вам, — вы нас ждите!» — вспомнились ему зловещие слова Егория, когда он уходил от него, хоть и не вместе с Дунькой, в первый день, и ему стало очень не по себе.
А когда гроб был установлен на линейку и все, бывшие в доме и на дворе, вышли на улицу и ее запрудили, Алексей Фомич увидел прямо перед собой подступившего сзади моряка, который оказался на полголовы выше его ростом и, пожалуй, не уже его в плечах, с погонами отставного капитана второго ранга. Рыжебородый, надменного вида, весьма сосредоточенно присмотрелся он к нему колючими серыми глазами и спросил отрывисто:
— Кого это хоронят?
И надменный вид моряка, и этот вопрос, обращенный почему-то именно к нему, очень не понравились Сыромолотову, и он отозвался сухо:
— Старика, как видите.
Гроб тогда не был еще накрыт крышкой, и моряк отставной стал очень внимательно рассматривать покойника; наконец спросил:
— Чиновник бывший?
— Да, служил.
— Все эти чиновники вообще… — начал было моряк, передернув носом, но вдруг, неожиданно для Сыромолотова, перебил себя: — Вижу, что вы русский!.. Да?.. Коняев! — твердо, по-военному, представился он и протянул руку.
— Сыромолотов! — пророкотал Алексей Фомич.
Он подумал тут, что моряк спросит: «Не художник ли?» — но моряк ничего не спросил; он заговорил сообщительно о своем:
— Я из Севастополя сюда приехал… хлопотать о прибавке пенсии. Цены на все, видите ли, растут, а почему же пенсий не прибавляют? Пенсия моя почти уже стала нищенской, — поняли? Вот!
— Кто же здесь может вам к ней что-нибудь прибавить? — усомнился Алексей Фомич.
— Э-э, кто, кто! — сделал гримасу Коняев. — Тут есть комитет со средствами, отпу-щенны-ми правительством на поддержку офицеров, пострадавших во время войны, — поняли? Вот! Однако чиновники, чиновники там сидят, и все очень, доложу, подо-зри-тельны по своей национальной принадлежности, — поняли? Вот!
Тут капитан Коняев повел около носа указательным пальцем, искоса поглядев на Сыромолотова так проникновенно, что тот этим как бы вынужден был заметить:
— Вам бы снова поступить на службу!
— Просился! Да!.. Не взяли! Контужен в голову в бою под Порт-Артуром на «Ретвизане»… Вот!
Это название погибшего во время войны с Японией корабля напомнило Сыромолотову гибель «Марии», и он спросил:
— А вот там у себя, в Севастополе, не пришлось ли вам слышать, отчего погиб дредноут «Мария»?
— «Им-пе-рат-ри-ца Мария», а не какая-то там «Мария», — поправил его Коняев. — Да, погиб, я видел, как он горел… Какой-то, говорят, немец взорвал, прапорщик флота… Сколько получил за это, подлец, вот вопрос?.. А получил, мерзавец! Этому отвалили куш! Свои же, конечно, немцы!
— Прапорщик флота, вы говорите? — И тут же представился Алексею Фомичу муж Нюры, Миша Калугин, как он, с забинтованной головой и в зеленой шинели лесничего, подымался по лестнице на Графской пристани… поэтому он добавил резко: — Это вы слышали какую-то дурацкую глупость и ее повторяете!
— Ка-ак так «глупость»! — надменно вздернул голову Коняев.
— Так и глупость! — упрямо повторил Алексей Фомич.
— Вы… смеете… оскорблять… штаб-офицера флота?
— Я всегда называю вещи своими именами, — так привык!
Сыромолотову показалось при этом, что моряк с контуженной головой сейчас же кинется на него, и он привел все свое тело в состояние обороны, несколько подавшись назад, но капитан Коняев, смерив его с головы до ног злыми глазами, только пропустил сквозь зубы, задыхаясь:
— Понял!.. Я по-нял, с кем имею дело! С немцем!
И, как бы отбросившись от него, пошел строевым шагом назад, откуда появился; Сыромолотов же стал искать глазами Надю, благодарный случайности, отвлекшей ее в сторону от него как раз в тот момент, когда этот отставной моряк, у которого явно «не все дома», порочил мужа ее сестры.
И о. Семен, и дьякон, бывшие в комнатах в подрясниках, теперь засияли серебром чернопарчовых риз, и регент Крайнюков, собрав свой хор, взмахнул вдохновенно здоровой рукой выше головы, и грянуло на всю улицу для начала:
— Свя-ятый боже! Свя-яты-ый кре-епкий!..
Петр Афанасьевич Невредимов отправился из дома, который строил лет шестьдесят назад, в свой последний путь… И тут подошли к Алексею Фомичу Надя с матерью, чтобы идти за гробом всем вместе не разбиваясь.
Какую бы картину ни писал художник, он прежде всего должен определить для нее свое место, свой наблюдательный пункт, — и во все время работы над картиной держаться своего места твердо и точно. Чуть передвинет себя он вправо или влево, чуть опустится ниже или подымется выше, — сразу изменится и отношение между предметами, и освещение, и объем их, — а это значит, что картина будет уже другой.
Когда задумывал Сыромолотов свою «Демонстрацию», он нашел для себя место, вне огромной толпы на Дворцовой площади в Петрограде, и безошибочно чувствовал расстояние между собой и теми, кто попал на передний план его картины.
Теперь, идя с обнаженной головою на кладбище за гробом старика Невредимова, он двигался вместе с толпою и был в середине ее. Не наблюдать всего, что видно было кругом, он не мог: это было основным его свойством, и наблюдал он, как свойственно наблюдать только художникам; но в то же время он не мог не связать плотно этого шествия толпы со своей картиной: он слишком сжился с картиной и не иначе представлял всех людей на ней, как живыми и стоящими перед глазами.
Живые люди теперь, около него, и справа и слева шли и часто смотрели на него, и глаза их и его встречались. У него и у этих людей кругом оказалось как бы одно общее дело… какое же именно? Старика, прожившего двенадцать с половиной «седмиц» и теперь лежащего в закрытом гробу под двумя венками из живых цветов, провожают к его могиле, и он, в гробу, центр этой движущейся картины, точка схода всех ее горизонталей.
Медленно двигались «разбитые на ноги» коняги извозчика. Их была пара разномастных, но одинаково линялых: одна — бывшая вороная, другая — бывшая буланая.
Шляпки Дарьи Семеновны и Нади обвиты черным крепом, причем на шляпке Дарьи Семеновны колыхалось уныло при каждом шаге черное страусово перо. Широкую черную ленту пришпилила Надя и на рукав Алексея Фомича. Полагалось бы по-прежнему, довоенному, чтобы и лошади были в черных попонах, и факельщики из бюро похоронных процессий, но даже и ревностная к соблюдению всех правил обряда Дарья Семеновна признала это для себя не по средствам.
Зоркими глазами художника пробегал Алексей Фомич по толпе, идущей вместе с ним, и не мог не видеть, какие в большинстве старые, изможденные, плохо одетые были здесь люди. «Оставьте мертвецам хоронить покойников своих», — вспомнилось ему изречение из древней книги. Если не мертвецы еще эти рядом, то полумертвецы, а все, кто молоды, те в окопах от Балтийского моря до Черного, и там изо дня в день превращают их в мертвецов, как Петю Невредимова, а других в инвалидов, как Ваню, бывшего чемпиона мира по французской борьбе, «любимое дитя Академии художеств…»
Хор певчих все-таки честно хотел заработать себе на хлеб, и «Со святыми упокой» сменялось тягучим «Надгробным рыданием», причем у Крайнюкова иногда даже и желтая култышка левой руки поднималась кверху.
Хор оказался спевшийся: не зря строгость преобладала в лице Крайнюкова; и среди ребячьих голосов выделялся такой дискант, что годился бы и в соборный архиерейский хор в «исполатчики», а из взрослых певчих у одного была неплохая октава, скреплявшая все ребячьи и теноровые голоса, как подпись крупного чиновника на казенной бумаге.
Сравнив про себя октаву хора с подписью крупного чиновника, Алексей Фомич представил ярко и ругавшего чиновников здешних отставного капитана второго ранга и его болтовню о прапорщике флота, то есть об арестованном муже Нюры, своем свояке, но постарался тут же забыть об этом.