Евгений Евтушенко - Ардабиола (сборник)
— Гриша, а чо тако — грех?
Гриша пугливо оглянулся и хмуро процедил, не желая связываться:
— Я тебе не поп… Это они по этим делам специалисты…
— А вот ты вчерась от Клавы весь в соломе пришел… Это грех или чо?
— Это не грех, это любовь… — усмехнулся Гриша.
— Значит, любовь не грех?
— Значит, так. Только не вздумай отцу своему передавать наш с тобой обмен мнениями. А то он любовь от греха не отличат.
— А ты отличашь, Гриша?
Гриша вдруг оторопел. Такого вопроса ему еще никто не задавал. И надо же, чтобы он исходил из уст этой недоразвитой девахи-перестарка с заимки, которая стоит перед ним с бесстыже налитыми грудями и коленками.
— Слушай, ты от меня отзынь. Иначе я за себя не ручаюсь. Ты мне под руку не попадайся, особенно под пьяную. А то не удержусь, согрешу, — зло предупредил он.
— Гриша, так ты сам сказал, чо Клаву любишь.
— Сказал, сказал… Сказалка не отвалится. Ну и чо, ежели люблю? И тебя могу полюбить. У меня сердце большо.
— Так ведь я тебя не люблю, Гриша. Кака така это будет любовь?
Гриша рассвирепел.
— Ты чо, психованная, чо ли? И отец твой психованный, и ты… Нужна ты мне!
В другой раз, поймав ягодного уполномоченного за рукав в тот момент, когда он направлялся к своей близкой приятельнице — продавщице сельпо, Ксюта спросила:
— Тихон Тихонович, я вот у Гриши спрашивала, да он мне толком не ответил. Как любовь от греха отличать?
Тихон Тихонович внимательно посмотрел на Ксюту и жалеюще покачал головой. Видно, довел ее Иван Кузьмич жизнью заимочной да Библией, мышами изъеденной. Но Тихон Тихонович был человеком сентиментальным и не без склонности к философствованию. Что-то в ее чистых, по-детски спрашивающих глазах тронуло его, отодвинув чувство насмешливого сожаления, и заставило переместить это чувство на самого себя.
— Любовь, Ксюта, это ежели все от сердца. Тогда ничо не грех, — сказал Тихон Тихонович. — А грех, ежели все от этих, от темных енстинтов. Поняла, дуреха?
— Поняла, — ответила Ксюта, раздумывая о том, что такое «темные енстинты», но чувствуя, что это — нехорошо…
А ягодный уполномоченный пошел к продавщице сельпо по дороге темных инстинктов, называя себя неуемным старым чертом, но не без приятцы ощущая в кармане пиджака пол-литру с «ессенцией», заткнутую газетным пыжом. Все это было тем летом, когда зной усиливался, и вместе с ним усиливалось в Ксюте желание чего-то, что освободило бы ее душу и тело, изнывающие от внутреннего зноя, как потрескавшаяся земля.
Однажды утром, оставленная отцом, уплывшим по рыбацким делам вместе с ягодным уполномоченным и Гришей, Ксюта докашивала луг на берегу реки, на их семейном кошебном месте.
Утро было пеклое, безросное, и трава поникла от жары.
Волкодав Чарли, высунув язык и часто дыша, наблюдал из тени за хозяйкой. Ксютина литовка не ходила по траве с обычным веселым вжиканьем, а нерадостно шелестела по ней, застревая в опавших, притулившихся к земле стеблях. Даже таежные клубничины, впутавшиеся в траву, не успев еще залиться румянцем в полную щеку, были на вкус уже похожи на сушеные. Только в глубине тайги они спасались в теньке, а на открытом лугу не выдерживали, отдавали сок изжаждавшемуся воздуху. Листья берез, осин, ольхи и даже лиственничная и сосновая хвоя выглядели невесело, пожухло. Тучи мошкары, обычно звеневшие над головой, подевались куда-то: они прячутся и от страшной жары, и от холода. Только редкие пчелы позванивали. «Весной пчела и с вербы берет… — думала Ксюта. — А с клеверов, с кошенины самы хороши взятки. Да это рази трава — одна дурнина. Вся посохла, выгариват, пчеле и то в тень хочется…» Чем больше обеззвучивалась неколышимая ветром тайга, тем явственнее за стволами слышался шум невидимой реки, казавшийся призывным грохотом.
Ксюта, стараясь подсечь завалившуюся траву под корень, вонзила неловким взмахом литовку в землю, да так и оставила. Мягко ступая кожаными, сшитыми отцом ичигами, Ксюта пошла на голос реки, и скоро этот голос уже превратился в приближавшееся переливчатое сверкание за стволами. На пути Ксюта размотала белый в черную горошину платок, высвободила волосы так, что они разлились по плечам льняной волной, и, задыхаясь, стала сбрасывать с себя по пути одежду: платок — на цветы багульника, расстегнутую блузку — на ивовый куст, черный жмучий бюстгальтер — на обнаженные корни старой лиственницы, лишь бы поскорее подставить разгоряченное тело свежему дыханию воды.
Ичиги, юбку и голубые трусики на трех резинках Ксюта скинула уже у самой реки, на узкой галечной косе. Чужого взгляда Ксюта не боялась — место здесь было одинокое.
Освободившись от всего, что было на ней одето, Ксюта почувствовала себя легонькой как перышко, и казалось, если бы случился ветер, он мог ее поднять и унести в далекие дали. Но ветра не было, и через минуту Ксюте стало жарко стоять на берегу даже голой. Ксюта потрогала босой ступней воду и взвизгнула от обжегшего ее холода, бегущего через пороги с Саянских хребтов. Чарли окунулся и мгновенно выскочил, шумно отряхиваясь.
Ксюта выбрала другое место, между двумя отмелями, где вода была утихомиренная, оттеплевшая, и потихоньку вошла в нее. Ойкнув, Ксюта присела до груди, приятно чувствуя ногами щекочущее касание разбегавшейся плотвы, и затем поплыла сильными, броскими саженками.
Место, где не было быстрого течения, небольшое, и Ксюта снова попала в обжигающую, куда-то волокущую струю. Тогда она принялась играть с рекой. Ксюта то ныряла в стремительную ледизну быстреди, то уворачивалась от ее цепких объятий, хлеща руками против течения, стремясь снова оказаться в теплой, еле качающейся заводи. На быстреди было необыкновенно трудно удержаться на месте. Ксюта, по давней привычке, отмечала глазом какую-нибудь корягу на берегу и изо всех сил старалась держаться ровно напротив нее, чтобы незаметно не снесло течением. Потом, отвоевывая крошечные кусочки воды, удваивая частоту взмахов, Ксюта, как будто оставаясь на месте, все же потихоньку двигалась вперед, оказываясь за отметкой коряги, и, почти обессиленная, блаженно попадала в тихую заводь, где покачивалась на спине, широко раскинув отдыхающие руки. Голова была оттянута книзу отяжелевшей льняной копной, и только глаза да брусничные соски грудей торчали над поверхностью воды, усмиренной Ксютой. Это было похоже на озорную борьбу двух тел — Ксютиного и реки. Обе они — и Ксюта, и река — давно знали друг друга и были друг другу не опасны. Однако в Чарли эта борьба вызывала беспокойство, и, неся свой пост у одежды, он повизгивал, хотя и не решался включиться в рисковую игру. И вдруг Ксюша услышала уже не повизгивание, а резкий, злой лай Чарли.
Ксюта подняла голову из воды и увидела на галечной косе рядом со своей одеждой чернобородого человека недеревенской наружности в клетчатой ковбойке с закатанными рукавами, отмахивающегося геологическим молотком от разъяренно прыгающего вокруг него Чарли.
Ксюта знала, что Чарли был, в общем, добр, но все-таки он был пес заимочный и мог не пощадить чужака, тем более, что тот находился рядом с одеждой хозяйки. В Ксюте боролись два чувства: стыд, что она голая, и страх, что Чарли может разорвать этого человека.
— Назад, Чарли! — закричала она, погружаясь в воду до подбородка.
Однако то ли из-за грохота воды, то ли из-за увлеченности собственной яростью пес или не расслышал хозяйку, или сделал вид, что не расслышал. Ксюта, уже не раздумывая, бросилась из воды на берег, схватила Чарли одной рукой за ошейник, а другой кое-как набросала волосы на грудь, присела на корточки, стараясь, чтобы волосы заслонили от незнакомца как можно больше тела.
— Отвернись! Чо зыришь! — закричала Ксюта прямо в лицо чернобородому, ошеломленному видением ее белого, искрящегося от капель тела, полуокутанного беспорядочно слипшимися волосами. Чернобородый не сразу отвернулся, так и схватил глазами всю ее, мокрую, разгневанную, смущенно-яростную, с огромными глазами, с загорелыми почти до кирпичной красноты лицом и руками до локтей, где затем эта грубоватая краснота неожиданно переходила в мягкость ослепляющей белизны, пересыпанной темными ягодами родинок. А один из брусничных сосков все-таки непобедимо просовывался сквозь волосы, старающиеся прикрыть грудь.
— Какая ты красавица… — задохнувшись, медленно проговорил незнакомец. Затем резко отвернулся, уже совсем другим, одумавшимся голосом сказал: — Извините.
— Лежать! — крикнула Ксюта волкодаву, который неохотно ей повиновался, и, настороженно косясь на спину незнакомца, стала одеваться. Ксюта хватилась бюстгальтера, потом блузки и вспомнила, что побросала их по пути.
— Не поворачивайтесь! — приказала Ксюта незнакомцу и полезла вверх по откосу. Надевая бюстгальтер, блузку, повязывая платком голову, Ксюта старалась не думать о том, в каком виде она предстала перед незнакомцем, но его задыхающееся, медленное «Какая ты красавица…» так и звенело в ней. Это сказал однажды только отец, но совсем другим голосом, а потом спохватился и сердито заговорил о чем-то другом.