Далекий дом - Рустам Шавлиевич Валеев
— Как жалко, — сказала она искренно. — Я, конечно, не надеялась прокатиться…
Он поднял ладонь и поднес почти к ее губам, иона послушно замолчала.
— Идем, я провожу тебя, — сказал он еще мягче и ступил в сторону, пропуская ее.
Шагая с нею рядом, он говорил:
— Там, понимаешь, поломалась мачта. Ее не трудно сделать. Я честно говорю, меня колесница больше не интересует. Но если тебе интересно… я же говорю, можно новую мачту сделать…
На следующий день он взялся рубить и строгать мачту. И ребята, его помощники, успевшие, видать, отвыкнуть от прежнего и удивленные тем, что он не зовет их, сами один за другим подходили к верстаку, становились полукругом и не уходили, хотя он и говорил: «Ступайте, ступайте. Я сам». Работал он без прежней одержимости и признавал, как это в общем-то приятно обонять запах свежего дерева, трогать его гладость ладонью и видеть вспыльчивый бело-желтый веер стружек. На третий день мачта была готова, и он повез колесницу за город.
Когда она села в кабину и стала подтягивать шкоты, он увидел ее глаза, полные детского восторга, и рассмеялся мальчишеским смехом… Парус уплывал в далекое качание марева и казался уже одиноким облаком в жарком сухом небе. Он лег на бугре, заложив руки за голову, и улыбка не сходила с его лица.
Колесница была мила ему, как бумажный змей, которые он не разучился еще делать и мог, кое-что вспомнив, блеснуть ловкостью и умением.
4
Она была дочь лошадника Хемета, и она помнила об этом всегда, а если бы вдруг забыла, то ей тут же и напомнили бы. Всегда, каждую минуту она как бы чувствовала у себя за спиной присутствие отца. И матери тоже. Да нет, никто не говорил ей: а вот, мол, дочка Хемета и Донии! — или еще что-нибудь в этом роде. Нет, просто каждый в городочке знал, что она дочь Хемета. О других девчонках или ребятах могли и не знать, чей же он, пока сам сынок или дочка, стесняясь или, наоборот, гордясь, не называл своего родителя — или горшечника Алчина, или скорняка Идията, или шапочника Нуруллу. А про нее знали.
Когда ей было восемь, десять, двенадцать и даже четырнадцать лет, то есть когда она ничего еще из себя не представляла, — понятно, что для окружающих она была лишь дочь Хемета и Донии, и больше ничего. Вот кто-то заговаривал, что в табеле ее знания отмечены одними «отл.», и слушатели понимающе кивали, как бы говоря: известно, ведь она дочь лошадника Хемета. Или кто-то отмечал, что она красива, и опять горожане кивали: дескать, понятное дело, она дочь лошадника Хемета, а он был не дурак и сумел отхватить в свое время красавицу-жену, хотя, как известно… Но когда она отвадила от своих ворот оболтуса Харуна, и тут было сказано: это же дочь Хемета и его жены!..
В десять лет она умела шить, вязать и прясть и лет до двенадцати отдавалась этому делу увлеченно, безраздельно, но потом как бы враз остыла к девчоночьим интересам и стала вертеться возле отца к великому его удовольствию. Она ездила с ним в поездки, научилась запрягать и выпрягать коня, скакала верхом. Прохожие жались к заборам, ребятня отскакивала с дороги, когда она скоком возвращалась в город с прогулок по степи. Испуг и восторг были в глазах ребят.
— Экий башибузук, эта Хеметова дочка, — говорили старики и ничего больше не добавляли, как бы не желая определенно сказать: хорошо это или плохо.
А когда она шла рядом с матерью, сдержанная, почти стыдливая, в ситцевом голубом платье, с оборками на груди и на рукавах, в непорочно белых чулках и мягких остроносых чувяках, ребята — и вовсе сопливые, и те, у кого пушок синел над верхнею губой — восторженно уступали ей дорогу. Но это был иной восторг, смешанный с тоской, настраивающий их на черт знает какую воинственность. Бывало, они кричали от какого-то яростного чувства неприличные слова, чего никогда бы не осмелились крикнуть ей, когда она скакала на коне. Но она проходила, как бы наглухо отгороженная от всего нечистого и грубого, вся как бы обволоченная легким дымком свежести и неприкосновенности.
Эта братва, наверно, замечала, что выглядит она уверенней, горделивей и решительней, чем мать. Так это и было: ведь она, не смущенная предрассудками, бесстрашная перед любым проклятьем любого божества, сопровождала мать на собрание женщин — в мечеть или в клуб, как тут называть: мечеть уже бездействовала, но и клуб еще не был здесь открыт. Посредине зеленого мечетского двора на деревянном возвышении, обшитом малиновым крепом, учительница Кадрия, в красной косынке, из-под которой выбивались коротко стриженные волосы, говорила речи. Под древним небом, над вековечной зеленью травы звучали непривычные слова, как бы тесня и смущая старые и обживая себе местечко среди них, — индустриализация, трактор, соцделегатка, заем. Сказав речь, учительница Кадрия чуть отодвигалась от возвышения и приглашала выступить женщин. Те смущенно посмеивались, переминались с ноги на ногу и закрывали лица платками, как бы вспомнив, что находятся вблизи храма. Учительница Кадрия постукивала по трибуне карандашом, ей непременно хотелось, чтобы эти молчаливые женщины, ее единоплеменницы, заговорили с такой же легкостью и таким же бесстрашием, как она сама. И как-то она глянула и увидела среди них свою бывшую ученицу и вроде поманила ее глазами, и Айя шагнула вперед, а колебание, а потом волна приглушенных голосов как бы вынесла ее прямо на середину двора. Ей казалось, что она говорит новые даже для нее самой слова, хотя говорила она то, чему училась в школе и техникуме — о трудовом энтузиазме масс, о новой жизни, которая пришла в городок, и звонко, как бы впервые повторяла слова: индустриализация, заем, трактор, соцделегатка. А когда она шла на свое место, то женщины не на нее смотрели, а на мать, и та была смущена и розова, как будто сама только что сказала речь.
С некоторых пор ее стал преследовать маклер Харун. Он и близко не подходил, когда она шла на собрание или обратно, или когда она с девчонками ходила на кладбище убирать братские могилы, или во время карнавала в праздничные дни. Он прогуливался мимо ее дома, но вряд ли она замечала, что кто-то там прогуливается в щегольском каляпуше на яйцеобразной голове,