Октябрь - Николай Иосифович Сказбуш
— А нехай смотрят. Мое хозяйство. А ты мой батрак.
— Ишь ты, — сощурился Тимош и передразнил, — и откуда это у людей! Добро б у панов, а то у нашего ж брата, своих, родненьких.
— Всё помнит, что говорила, — удивилась Люба, — а ты не слухай меня, люби и не слухай, что я злое говорю!
Они продолжали беседовать, перепрыгивая с одного на другое, стремясь сразу решить все вопросы и не решая ни одного. Им было хорошо вместе, они понимали друг друга, разговор постепенно становился деловым, житейским — только теперь Тимош по-настоящему узнавал ее.
Потом он часто вспоминал об этом вечере, думал о том, что только в этот вечер, в этой простой дружеской беседе, она стала для него воистину близким человеком, с которым он мог поделиться всем, что на душе.
— Зачем позволяла бить? — упрекнул он Любу.
— Зачем, спрашиваешь, — она сидела, упершись локтями в колени, сжимая ладонями лицо, — а что делать? Не одна я, все позволяли. Куда денешься! Ты вот, тоже герой, если послушать. С завода удрал, небось. А мне тикать некуда, у меня тетки Мотри нету. Как та собака во дворе, — цепи нема и со двора ни на шаг! Ты вот, заявился ко мне, здрасьте, мое почтение. Шапочку снял — извиняйте, до свидания. А мне здесь оставаться.
— Не смей говорить так.
— Ну, вот, — еще и не переночевал, уже не смей.
— Не смей, говорю! — крикнул Тимош.
Она ответила ему хмурым взглядом, но потом вдруг улыбнулась.
— Ну, что ты, глупый, — положила руку на его ладонь, — это ж не про тебя речь. Так просто, к примеру. Не про тебя одного, а про всех вместе. А может, и ты поживешь — задубеешь, рука отяжелеет. Может, все вы до нас одинаковые сволочи.
— Люба!
— Ну, ну, хорошо, глупый.
— Не я глупый, ты глупая, — возмутился Тимош, — глупая обиженная девчонка. Есть такие: слезы в три ручья, забьется в угол и на всех сычом смотрит. А толку что?
— Попался б мне раньше такой разумный, может, и не смотрела сычом.
Истратив все доводы и слова, они целовались, Пресытясь поцелуями, говорили о хозяйстве.
— Я тебе еще и жито помогу убрать, — заверял Тимош.
— Уберешь, если самого не заберут.
Они продолжали обсуждать крестьянские дела, Тимоша поражал ее трезвый хозяйственный ум, природная сметливость, расчетливая забота на десяток лет вперед. Поражала ее обстоятельность и умение видеть всё вокруг до мелочей и, вместе с тем, смелость и размах. А еще больше то, что все эти добрые качества оставались втуне, никому не нужными, захлебывались в бестолковой сутолоке обнищавшего двора. Он знал, что так же было и рядом, на соседском дворе и всюду, по всей земле.
Он заглядывал в ее глаза, находя в них то, что бессильны были передать слова. Они лежали рядом, увлеченные сказочными планами, забросив хату, позабыв о насущной копейке.
— Тимошка-а!
Голос тетки Мотри отрезвил их. Тимош подхватился, высматривая кратчайший путь через огороды. Люба остановила его.
— Хлопчик, что ли? Слава богу, ворота есть. Я тебя еще и за ворота проведу.
Она проводила его, шла рядом, маленькая и решительная.
— Еще и постоим тут, поговорим.
Поговорили о предстоящих на завтра заботах — надо отвести коня подковать, ободья на колесах разошлись, надо шины набить, она верила в его рабочие руки. На прощанье сказала строго:
— Улицей приходи, как все люди.
Крикнула вдогонку.
— Завтра с утра приходи!
Пятипудовая баба, торчавшая каменным идолом за тыном соседнего двора, молча неодобрительно следила за всем происходящим. Каменный лик ее ничего не выражал и только большой прямой рот вытягивался еще больше.
Лома тетка Мотря принялась было угощать Тимоша борщом. Наталка громыхнула миской.
— Да что вы, мама, только напрасно беспокоитесь. Он уже, слава богу, сытый.
Под праздник тетка Мотря с Наталкой отправились в Ольшанку. Говорили, что у местных доморощенных чеботарей можно выменять добрые сапоги на мануфактуру.
Наталка все уши прожужжала:
— Что я вам, самая последняя! Другие все девчата гетры попривозили из города. Одна я пятками обязана сверкать!
Что было ответить? Слушала-слушала Матрена Даниловна, вздыхала-вздыхала и решила, наконец, отнести в Ольшанку ситчик, подаренный сестрой.
Прибавила еще самосада, пачку чая китайского, довоенного, — подарок Тараса Игнатовича, — отсыпала муки. Тимош молча следил за этими сборами, удивлялся тому, как с одинаковой деловитостью отправлялась она и в Ольшанку на менку, и в военный городок с прокламациями.
В тот день ждали Коваля, но он не приехал.
Тимош хорошо знал безотказную исполнительность кузнеца и невольно встревожился.
«У соседей трусили», — вспомнились слова Ковали.
С теткой Мотрей своими опасениями не делился и она ему словом ни о чем не обмолвилась, но у обоих было одно на душе. Тимош угадывал это по беспокойным взглядам; по ее необычно порывистым движениям. Пока еще тянулся сутолочный день, пока шумливая Наталка мелькала перед глазами, тревога отступала, было легче. Но едва затих неугомонный девичий голос, едва скрылись Моторы за поворотом, докучливые думы овладели парнем.
— Если завтра Коваль не приедет, сам пойду в город.
— Тимоша! — позвала из-за тына Люба.
— Что ж ты меня в ворота выпроваживаешь, а сама через огороды бегаешь?
— Так никого ж нету!
— Значит, для людей, а не для нас стараешься? Что люди скажут!
— А ты думаешь, бабе легко? Сама не знаю, что делать. То боюсь каждого, таюсь, го готова любому в лицо крикнуть…
— Уходи. Я приду к тебе. — Тимош терпеть не мог жалостливых разговоров. Не хотел видеть ее такой, по-бабьи растерявшейся.
Она перепрыгнула через тын, прижалась к нему:
— Нет, не уйду. Пойдем по улице гулять.
— Дурная!
— Ну и дурная, ну и пусть.
— Не надо, Люба, — его испугала несвойственная ей взбалмошность. Рассудительная, разумная женщина, которую он начинал уже уважать, уходила, терялась, а вместо нее появлялось какое-то новое, бездумное, безрассудное существо.
— Уходи от него, — уговаривал Тимош, — сейчас же, сегодня. — Тимош говорил так, будто этот он был там, в хате, ждал ее, угрожал, — уходи. Я уже хорошо зарабатываю. Я заберу тебя. Снимем свою хату. Будем вместе. — Тимош забыл, что убежал из города, бросил завод, что нет у него ни хаты, ни гроша за душой. Он говорил не вникая в смысл слов, лишь бы успокоить се.
А ей ничего другого и не нужно, только бы понимал!
Преобразилась сразу, защебетала, лицо засияло по-девичьи. Девчонка, девчонка — подхватить на руки и понести!
Он нес ее легко, бережно, не замечая ничего вокруг; его радовало и удивляло, что Люба такая маленькая, белая, нежная; смотрел на нее так, как не смел смотреть в первые