Михаил Булгаков - Том 3. Дьяволиада
Сам он с этими словами подцепил на лапчатую серебряную вилку что-то похожее на маленький темный хлебик. Укушенный последовал его примеру. Глаза Филиппа Филипповича засветились.
— Это плохо? — жуя, спрашивал Филипп Филиппович.— Плохо? Вы ответьте, уважаемый доктор.
— Это бесподобно,— искренно ответил тяпнутый.
— Еще бы… Заметьте, Иван Арнольдович: холодными закусками и супом закусывают только недорезанные большевиками помещики. Мало-мальски уважающий себя человек оперирует с закусками горячими. А из горячих московских закусок это — первая. Когда-то их великолепно приготовляли в «Славянском базаре». На, получай.
— Пса в столовой прикармливаете,— раздался женский голос,— а потом его отсюда калачом не выманишь.
— Ничего… Он, бедняга, наголодался,— Филипп Филиппович на конце вилки подал псу закуску, принятую тем с фокусной ловкостью, и вилку с грохотом свалил в полоскательницу.
Засим от тарелок поднимался пахнущий раками пар, пес сидел в тени скатерти с видом часового у порохового магазина, а Филипп Филиппович, заложив хвост тугой салфетки за воротничок, проповедовал:
— Еда, Иван Арнольдович, штука хитрая. Есть нужно уметь, и, представьте, большинство людей вовсе есть не умеет. Нужно не только знать — что съесть, но и когда и как! (Филипп Филиппович многозначительно потряс ложкой.) И что при этом говорить — да-с. Если вы заботитесь о своем пищеварении, вот добрый совет — не говорите за обедом о большевизме и о медицине. И, боже вас сохрани,— не читайте до обеда советских газет! *
— Гм… Да ведь других же нет.
— Вот никаких и не читайте. Вы знаете, я произвел тридцать наблюдений у себя в клинике. И что же вы думаете? Пациенты, не читающие газет, чувствовали себя превосходно. Те же, которых я специально заставлял читать «Правду»,— теряли в весе!
— Гм?..— с интересом отозвался тяпнутый, розовея от супа и вина.
— Мало этого! Пониженные коленные рефлексы, скверный аппетит, угнетенное состояние духа.
— Вот черт!..
— Да-с. Впрочем, что ж это я? Сам же заговорил о медицине. Будемте лучше есть.
Филипп Филиппович, откинувшись, позвонил, и в вишневой портьере появилась Зина. Псу достался бледный и толстый кусок осетрины, которая ему не понравилась, а непосредственно за этим ломоть окровавленного ростбифа. Слопав его, пес вдруг почувствовал, что он хочет спать и больше не может видеть никакой еды. «Странное ощущение,— думал он, захлопывая отяжелевшие веки,— глаза бы мои не смотрели ни на какую пищу. А курить после обеда — это глупость».
Столовая наполнилась неприятным синим сигарным дымом. Пес дремал, уложив голову на передние лапы.
— «Сен-Жюльен» — приличное вино,— сквозь сон слышал пес,— но только ведь теперь же его нету.
Глухой, смягченный потолками и коврами хорал донесся откуда-то сверху и сбоку.
Филипп Филиппович позвонил, и пришла Зина.
— Зинушка, что это такое означает?
— Опять общее собрание сделали, Филипп Филиппович,— ответила Зина.
— Опять! — горестно воскликнул Филипп Филиппович.— Ну, теперь, стало быть, пошло! Пропал калабуховский дом! Придется уезжать, но куда, спрашивается? Все будет как по маслу. Вначале каждый вечер пение, затем в сортирах замерзнут трубы, потом лопнет котел в паровом отоплении и так далее. Крышка Калабухову!
— Убивается Филипп Филиппович,— заметила, улыбаясь, Зина и унесла груду тарелок.
— Да ведь как не убиваться! — возопил Филипп Филиппович.— Ведь это какой дом был! Вы поймите!
— Вы слишком мрачно смотрите на вещи, Филипп Филиппович,— возразил красавец-тяпнутый,— они теперь резко изменились.
— Голубчик, вы меня знаете? Не правда ли? Я — человек фактов, человек наблюдения. Я — враг необоснованных гипотез. И это очень хорошо известно не только в России, но и в Европе. Если я что-нибудь говорю, значит, в основе лежит некий факт, из которого я делаю вывод. И вот вам факт: вешалки и калошная стойка в нашем доме.
— Это интересно…
«Ерунда — калоши. Не в калошах счастье,— думал пес,— но личность выдающаяся».
— Не угодно ли — калошная стойка. С тысяча девятьсот третьего года я живу в этом доме. И вот, в течение этого времени, до апреля тысяча девятьсот семнадцатого года * не было ни одного случая, подчеркиваю красным карандашом — ни одного!.. чтобы из нашего парадного внизу при общей незапертой двери пропала бы хоть одна пара калош. Заметьте, здесь двенадцать квартир, у меня прием. В апреле семнадцатого года * в один прекрасный день пропали все калоши, в том числе две пары моих, три палки, пальто и самовар у швейцара. И с тех пор калошная стойка прекратила свое существование. Голубчик! Я не говорю уже о паровом отоплении! Не говорю! Пусть: раз социальная революция * — не нужно топить. Хотя когда-нибудь, если будет свободное время, я займусь исследованием мозга и докажу, что вся эта социальная кутерьма просто-напросто больной бред… Так я говорю: почему, когда началась вся эта история, все стали ходить в грязных калошах и валенках по мраморной лестнице? Почему калоши до сих пор нужно запирать под замок и еще приставлять к ним солдата, чтобы кто-либо их не стащил? Почему убрали ковер с парадной лестницы? Разве Карл Маркс запрещает держать на лестнице ковры? Где-нибудь у Карла Маркса сказано, что второй подъезд калабуховского дома на Пречистенке следует забить досками и ходить кругом через черный двор? Кому это нужно? Угнетенным неграм? Или португальским рабочим? Почему пролетарий не может оставить свои калоши внизу, а пачкает мрамор? *
— Да у него ведь, Филипп Филиппович, и вовсе нет калош…— заикнулся было тяпнутый.
— Нич-чего похожего! — громовым голосом ответил Филипп Филиппович и налил стакан вина.— Гм… я не признаю ликеров после обеда: они тяжелят и скверно действуют на печень… Ничего подобного! На нем теперь есть калоши, и эти калоши… мои! Это как раз те самые калоши, которые исчезли тринадцатого апреля тысяча девятьсот семнадцатого года *. Спрашивается, кто их попер? * Я? Не может быть! Буржуй Саблин? (Филипп Филиппович ткнул пальцем в потолок.) Смешно даже предположить! Сахарозаводчик Полозов? (Филипп Филиппович указал вбок.) Ни в коем случае! Это сделали вот эти самые певуны! Да-с! Но хоть бы они их снимали на лестнице! (Филипп Филиппович начал багроветь.) На какого черта убрали цветы с площадок? Почему электричество, которое, дай бог памяти, в течение двадцати лет два раза, в теперешнее время аккуратно гаснет раз в месяц? Доктор Борменталь! Статистика жестокая вещь. Вам, знакомому с моей последней работой, это известно лучше, чем кому бы то ни было другому!
— Разруха, Филипп Филиппович!
— Нет,— совершенно уверенно возразил Филипп Филиппович,— нет. Вы первый, дорогой Иван Арнольдович, воздержитесь от употребления самого этого слова. Это — мираж, дым, фикция! — Филипп Филиппович широко растопырил короткие пальцы, отчего две тени, похожие на черепах, заерзали по скатерти.— Что такое эта ваша «разруха»? Старуха с клюкой? * Ведьма, которая выбила все стекла, потушила все лампы? Да ее вовсе не существует! Что вы подразумеваете под этим словом? — яростно спросил Филипп Филиппович у несчастной картонной утки *, висящей кверху ногами рядом с буфетом, и сам же ответил за нее.— Это вот что: если я, вместо того чтобы оперировать, каждый вечер начну у себя в квартире петь хором, у меня настанет разруха. Если я, ходя в уборную, начну, извините меня за выражение, мочиться мимо унитаза и то же самое будут делать Зина и Дарья Петровна, в уборной получится разруха. Следовательно, разруха сидит не в клозетах, а в головах. Значит, когда эти баритоны кричат: «Бей разруху!» — я смеюсь. (Лицо Филиппа Филипповича перекосило так, что тяпнутый открыл рот.) Клянусь вам, мне смешно! Это означает, что каждый из них должен лупить себя по затылку! И вот, когда он вылупит из себя мировую революцию, Энгельса и Николая Романова, угнетенных малайцев и тому подобные галлюцинации, займется чисткой сараев — прямым своим делом,— разруха исчезнет сама собой *. Двум богам нельзя служить! Невозможно в одно и то же время подметать трамвайные пути и устраивать судьбы каких-то испанских оборванцев! Это никому не удастся, доктор, и тем более — людям, которые вообще, отстав в развитии от европейцев лет на двести, до сих пор еще не совсем уверенно застегивают свои собственные штаны!
Филипп Филиппович вошел в азарт. Ястребиные ноздри его раздувались. Набравшись сил после сытного обеда, гремел он подобно древнему пророку, и голова его сверкала серебром.
Его слова на сонного пса падали, точно глухой подземный гул. То сова с глупыми желтыми глазами выскакивала в сонном видении, то гнусная рожа палача в белом грязном колпаке, то лихой ус Филиппа Филипповича, освещенный резким электричеством из абажура, то сонные сани скрипели и пропадали, а в собачьем желудке варился, плавая в соку, истерзанный кусок ростбифа.