Елизар Мальцев - Войди в каждый дом (книга 1)
Теперь с этим самообманом было покончено. Для Константина стало невмоготу работать в министерстве. Вся его деятельность вдруг потеряла для него то высокое значение, какое он прежде ей придавал. С душевной болью Мажаров понял, как далек он от того, что было завещано ому всеми помыслами отца и даже самой его смертью. Жаль было четырех лет, которые он потратил, исписывая горы бумаг, не оказывая никому конкретной помощи, а может
быть, и мешая своими надуманными инструкциями и рекомендациями.
«Нет, так дальше жить нельзя,—думал Мажаров, глядя, как пузырятся во дворе лужи от усиливавшегося дождя.— Жить, принимая желаемое за сущее, не тревожа свою совесть. Пора мне перестать быть в жизни наблюдателем, надо отвечать перед всеми и за себя и за других! И главное, какое я имею право на те блага, которыми пользуюсь сейчас? Чем я их заслуяшл? Тем, что был нахлебником у народа?»
Пронзительная трель звонка оборвала его раздумья. Константин поспешно бросился к двери, распахнул ее. За нею стоял человек в синем плаще.
— Вы вызывали такси? Уже настучало порядком!
— Извините...
Мажаров будто очнулся, подхватил свои чемоданы, набитую продуктами авоську, и знакомое радостное возбуждение, которое всегда охватывало его перед всякой поездкой, заставило его почти бегом сбежать по лестнице. Пока водитель укладывал чемоданы в багажник, дождь, лишь рябивший до этого лужи, вдруг обрушился с густым плеском на асфальт, разом поглотив все звуки вечернего двора.
Константин нырнул под спасительную крышу машины, захлопнул за собой дверцу, и шум дождя стал глуше, ровнее.
Отвечая на вопросительный взгляд шофера, Мажаров весело сказал:
— К Казанскому!.. И пожалуйста, через центр!..
Он мог бы поехать к вокзалу более близким путем, но перед отъездом хотел еще раз полюбоваться Москвой, которая в дождь казалась ему всегда красивее. Когда-то снова удастся побывать здесь?
Сквозь наплывы дождя, с которыми еле справлялись щетки на стекле, улица проступала празднично, ярко, вся в радужных мазках растекающихся красок. Вода начисто смывала их, они плавились, стекали на дно маслянисто-черной реки и вот уже горели там, полыхали, взрывались целыми каскадами, и поток лаково блестевших машин двигался через их калейдоскопическую пестроту.
Мажаров опустил забрызганное разноцветными каплями стекло, и вместе с резкой свежестью воздуха в машину хлынули человеческие голоса, шелест подошв по асфальту и где-то близко — беззаботно-счастливый смех. Дождь
внезапно стих, умытые улицы струили в отражении свои огни. Вокзал оглушил Константина шумом, светом, толкотней, и он, с радостью подчиняясь суетливому ритму, стал пробираться с толпой пассажиров на перрон. Пока длились прощальные минуты и провожающие оставались в вагоне, Мажаров не находил собе места, ругая себя в душе на то, что лишился напутственных дружеских слов и ру-копожатий.
«И что и выдумал, не понимаю.— Стоя в тамбуре вагона, он не замечал, как пассажиры, шагая мимо, невольно надевают ого.— Конечно, они сразу согласились со мной, потому что решили, что меня будет провожать женщина. По водь у меня никого нет».
За годы своей московской жизни Константин не раз знакомился и с девушками и с женщинами, часто увлекался, привязывался к ним душой, порою даже готов был связать свою судьбу с интересным, как ему казалось, человеком, но почему-то не мог это сделать слепо, безоглядно, как это делают в годы юности, ко всему придирался, подходил с немыслимыми требованиями, примеряя их к какому-то недосягаемому идеалу, скрупулезно все взвешивал, и достаточно было любой мелочи, чтобы он легко излечился от любви. Он мучился от этого непостоянства, винил во всем себя и, хотя ему давно осточертела холостяцкая свобода, ничего не мог с собой поделать.
Поезд мягко, почти неслышно тронулся с места, и платформа с провожающими поплыла назад. Не прошло и нескольких минут, как замелькали новые платформы с толпившимися на них дачниками: блестели раскрытые зонты, сверкали, как текущая вода, плащи. Бешено, как снаряд, оглушительно грохоча и завывая, промчалась встречная электричка, вся в трепете и блеске огней, и вагон точно пролихорадило. И вот уже меркло зарево над Москвой, похожее на зыбкий утренний рассвет...
Надвинулись и исчезли подмосковные леса, в ненастной хмари за мокрым, слезным окном проносились теперь опустевшие поля с ворохами разбросанной соломы, гигантские опоры высоковольтных передач, унизанные тарелками изоляторов, рабочие поселки в строительных лесах и башенных кранах. И снова поля, перелески, далекие и близкие деревни.
Маняще вспыхивали яркие огоньки — то одинокие, блуждающие, то весело и щедро рассыпанные по степному раздолью.
Потом они стали гаснуть — где-то там, за разбухшими от дождей пашнями, засыпали одна деревня за другой, и уже сами окна изб, как темная вода, ловили блескучий отсвет огней мчавшегося мимо поезда...
Напоминание было мимолетным и призрачным, но Константин закрыл на мгновение глаза и увидел себя в сумерках родной избы. Он сидит у заиндевелого окошка, смотрит на засыпающую деревню, ждет, когда мать подоит корову и придет с улицы. Гаснут вдали, среди суг-робной сумятицы, жидкие огоньки в избах; скрипит журавель колодца, и звонко перекликаются голоса баб, пришедших за водой; натужно скулят полозья саней медленно двигающегося по дороге обоза с сеном, видно, как метут края воза по обочинам; тихо звякает где-то впереди колокольчик на дуге — звон его хрустально ломок и чист. Хлопает избяная дверь, и в клубах свежего воздуха вырастает у порога закутанная в шаль мать. От нее пахнет парным молоком и еще чем-то неуловимо родным и приятным — то ли нахолодавшими после мороза щеками, то ли запушенными инеем волосами, то ли ласковыми, еще отдающими теплом коровы руками, гладящими его по голове. Да и голос матери, словно истосковавшейся без него, пока она ходила по двору, полон истомной нежности и доброты, он проникает в самое сердце, и благодарный за ласку Костя обнимает мать за шею, и долго не может оторваться от нее, и отстает лишь после тихих, отрадных душе уговоров... Вот мать вваливается в избу с гремящими, застывшими на зимней стуже рубахами, раскоряченными подштанниками и кричит еще с порога, чтобы он живее лез на печку, а то застудится. От мороженого белья пахнет пресной свежестью речной воды и еще чем-то, похожим на тонкий аромат дикого полевого цветка. Наложенные ворохом на столе и на кровати рубахи скоро обмякают, но запах от них еще долго держится в избе. А вот Костя лежит в жару, разметавшись на мягкой постели, и как сквозь горячий, липкий, заливающий глаза туман видит нависшие над ним полати, и мглистые тени на потолке, и зыбкий, дрожащий кружок от лампы на толстой матице. Но как бы ни расплывалось и ни таяло все вокруг, он ни на минуту не перестает чувствовать мать: прикосновение ее прохладных рук к пылающему лбу, убаюкивающий, полный целительной силы голос, влажный край кружки с молоком, которую она подносит к его спекшимся губам...
— Мама,— прошептал вдруг Константин и задохнулся от горечи, стыда и жалости к самому себе.
Он не знал, как вырвалось у него это слово, позабыл даже, когда в последний раз произносил его!
Охваченный острым сожалением о потерянном для него навсегда, Константин уже не слышал ни железного клекота колес под вагоном, ни звенящего бравурным маршем радио к узком коридорчике, но чувствовал гулявшего по иолу студеного сквознячка...
Косте Мажарову шел десятый год, когда он потерял отца. Январским утром тысяча девятьсот двадцать девятого года раным-рано кто-то постучался в обметанное инеем стекло, и Костя встрепенулся, разбудил мать. Она вскочила, босиком прошлепала к окну. В серой рассветной мгле смутно виднелась запряженная в кошевку лошадь, около нее топтался высокий мужик в заиндевелом тулупе.
— К нам кто-то,—тревожным шепотом сказала мать,— сбегай, Коська...
Костя сунул ноги в глубокие материны валенки, нахлобучил на самые глаза старую отцовскую шапку и в залатанном кожушке выбежал из избы.
Поднатужившись, он отодвинул толстую жердину, закрывавшую сразу ворота и калитку, и увидел перед собой незнакомого бородатого мужика.
— Принимай, парень... С тяжелой ношей к вам...
Костя не понял, о какой ноше говорит мужик, но, когда подвода въехала на заснеженный двор, его словно кто толкнул к завешенной серым солдатским сукном кошевке.
— Стой, парнишка! Стой! — испуганно рванулся к нему возчик, но не успел. Костя дернул за край одеяла и без крика как подкошенный повалился на снег...
Пришел он в себя уже в избе. Отца положили на широкую крашеную лавку. На выпуклой и словно чуть вздувшейся груди покойно лежали восково-желтые кулаки, и, если бы на коленях возле лавки не стояла и не причитала мать, можно было подумать, что отец вернулся с улицы, где колол дрова, бросил под лавку топор, расстелил полушубок с курчавой свесившейся полой и прилег отдохнуть...