Александр Серафимович - Железный поток. Морская душа. Зеленый луч
Кожух спокойно глядел на них серыми, с отблеском стали, глазами, и лицо железное, и стиснутые челюсти.
Уже близко, уже тонкий слой расталкиваемых солдат только отделяет. Вот наводнили все кругом; всюду, куда ни глянешь, круглые шапочки, и ленты полощутся, и, как остров, темнеет повозка, а на ней — Кожух.
Здоровенный, плечистый матрос, весь увешанный ручными бомбами, двумя револьверами, патронташем, ухватился за повозку. Она накренилась, затрещала. Влез, стал рядом с Кожухом, снял круглую шапочку, махнул лентами, и хриповатоосипший голос, — в котором и морской ветер, и соленый простор, и удаль, и пьянство, и беспутная жизнь, — разнесся до самых краев:
— Товарищи!.. Вот мы, матросы, революционеры, каемся, виноваты пред Кожухом и пред вами. Чинили мы ему всякий вред, когда он спасал народ, просто сказать пакостили ему, не помогали, критиковали, а теперь видим — неправильно поступали. От всех матросов, которые тут собрались, низко кланяемся товарищу Кожуху и говорим сердечно: «Виноваты, не серчай на нас».
Такими же просоленными морскими голосами гаркнула матросская братва:
— Виноваты, товарищ Кожух, виноваты, не серчай!
Сотни дюжих рук сволокли его и стали отчаянно кидать. Кожух высоко взлетал, падал, скрывался в руках, опять взлетал — и степь, и небо, и люди шли колесом.
«Пропал, — всю требуху, сукины сыны, вывернут!»
А от края до края потрясающе гремело:
— Уррра-а-а-а-а нашему батькови!.. уррра-а-а-а-а…
Когда опять поставили на повозку, Кожух слегка шатался, а глаза голубые сузились, улыбаются хитрой улыбкой.
«Ось, собаки брехливые, выкрутылысь. А попадись в другом мисти, шкуру спустють…».
А громко сказал своим железным, слегка проржавевшим голосом:
— Хто старое помяне, того по потылице.
— Го-го-го!.. хха-ха-ха!.. Урра-а-а!..
Много ораторов дожидаются своей очереди. Каждый несет самое важное, самое главное, и если он не скажет, так все рухнет. А громада слушает. Слышат те, которые густо разлились вокруг повозки. Дальше долетают только отдельные обрывки, а по краям ничего не слышно, но все одинаково жадно, вытянув шею, наставив ухо, слушают. Бабы суют ребятишкам пустую грудь, либо торопливо покачиваются с ними, похлопывая, и тянут шеи, боком наставляя ухо.
И странно, хотя не слышат или хватают с пятого на десятое, но в конце концов схватывают главное.
— Слышь, чехословаки до самой до Москвы навалились, а им там морды дуже набилы, у Сибирь побиглы.
— Паны сызнову заворушилысь, землю им отдай.
— Поцилуй мени у зад, и тоди нэ отдам.
— Слыхал, Панасюк: в России Красна Армия.
— Яка така?
— Та красна: и штани красны, и рубаха красна, и шапка красна, сзаду, спереду, скрозь красный, як рак вареный.
— Буде брехать.
— Тай ей-бо! Зараз аратор балакав.
— И я слыхав: солдатив там вже нэма, — вси красноармейцами прозываються.
— Мабуть, и нам красни штани выдадуть?
— И дуже, балакають, строго — дисциплина.
— Тай куды дущей, як у нас: як батько схотив всыпать пид шкуру вси, як взнузданнии, стали ходить. Гля: як идуть в шеренге — аж як по нитке. А по станицам проходилы, никто вид нас не плакав, не стонав.
Перекидывались, хватая у ораторов обрывки, не умея высказать, но чувствуя, что, отрезанные неизмеримыми степями, непроходимыми горами, дремучими лесами, они творили — пусть в неохватимо меньшем размере, — но то самое, что творили там, в России, в мировом, — творили здесь, голодные, голые, босые, без материальных средств, без какой бы то ни было помощи. Сами. Не понимали, но чувствовали и не умели это выразить.
До самой до синевы вечера, сменяя друг друга, говорили ораторы; по мере того как они рассказывали, у всех нарастало ощущение неохватимого счастья неразрывности с той громадой, которую они знают и не знают и которая зовется Советской Россией.
Неисчислимо блестят в темноте костры, так же неисчислимы над ними звезды.
Тихонько подымается озаренный дымок. Солдаты в лохмотьях, женщины в лохмотьях, старики, дети сидят кругом костров, сидят усталые.
Как на засеянном небе тает дымчатый след, так над всей громадой людей неощутимым утомлением замирает порыв острой радости. В этой мягкой темноте, в отсвете костров, в этом бесчисленном людском море погасает мягкая улыбка, — тихонько наплывает сон.
Костры гаснут. Тишина. Синяя ночь.
1924 г.
Леонид Соболев
МОРСКАЯ ДУША
Рассказы
Неизменному другу — О. И.,
как всегда
Моря и океаны
I
Степь уходила вдаль, обширная и ровная, как море. Желто-зеленая и плоская ее гладь упиралась в синее жаркое небо, отмечая горизонт безупречной линией, которая присуща только морю.
Но воздух был сух, и море было далеко.
Мы были в северо-восточном углу Казахстана, у самой китайской границы, почти в центре Европейско-Азиатского материка. Степи, пустыни, горы, поля, холмы, джунгли, тундры — невообразимые пространства земли, поросшей зеленью, лесами или просто голой, — отделяли нас от какого-либо моря: три с половиной тысячи километров было до Балтийского моря, столько же — до Черного и до Японского, две с половиной тысячи — до Карского на севере и до Индийского океана на юге. Даже Каспий — это внутреннее, родное степям море — и тот плескался где-то в двух с половиной тысячах километров. Самой обширной акваторией была здесь запруда арыка у мельницы. В ней мы только что выкупались, соблюдая очередь: водное это пространство могло одновременно вместить не более пяти пионеров (или трех пионеров и одного писателя).
Тем удивительнее, казалось, была тема нашего разговора. Здесь, в равновеликом удалении от морей, мы разговаривали о Военно-Морском Флоте, о типах кораблей, о войне на море, а также о расцветке сигнальных флагов.
Беседа началась, конечно, с метрополитена, потом по ассоциации с большим городом свернула на Ленинград, и тут рассудительный Миша, сын пограничника, взглянул в корень.
— А у вас ведь тоже близко граница. Она по морю идет, да? Как вы ее там защищаете?
Пионер, выросший у границы, не мог не задать этого конкретного и беспокойного вопроса, услышав про город, находящийся вблизи границы. Сын пограничника, он угадал ту настороженность, в которой непрерывно пребывал долгие годы весь Краснознаменный Балтийский флот. Граница была тогда действительно близко. Слишком близко…
Неподалеку от огромного города Советской страны граница бежала в тревожных шорохах кустов, в невнятной тени деревьев, по непроходимым как будто финским болотам — и обрывалась в воду… Море! Как оно манит всех, кто боится шороха кустов, кто за каждым деревом чует пристальный взгляд пограничника и черный кружок трехлинейного дула, останавливающий всякое движение. Море — бесшумная, не сохраняющая следов, удобная, гладкая вода, в которой исчезает граница!..
Но в этой воде, как большой восклицательный знак, возникает длинный и узкий остров. Молчаливое многоточие фортов возле него выразительно подтверждает это немое предостережение. Невидимые на воде, четко очерчены на картах круги обстрела орудий, и стыки их тонких линий проводят по морю ту же непроходимую черту, которая на земле зовется границей. Верно и твердо они ведут ее до другого берега и передают опять в шорох кустов, в тень деревьев, в обрывы и в болота — и в пристальный взгляд пограничников.
Если вечером смотреть из Кронштадта в сторону Ленинграда, там дрожит в небе непрекращающимся северным сиянием огромное зарево огней. Синие молнии двух тысяч трамвайных дуг, непрестанно выключаемый и зажигаемый свет в сотнях тысяч квартир, огненные отблески цехов вечерней смены, мчащиеся лучи автомобильных фар, окна театров и Домов культуры, вспыхивающие в антрактах, — все эти незаметные в отдельности изменения света, сливаясь, заставляют зарево работающего и одновременно отдыхающего города действительно дрожать в ночном небе живым дыханием сильного и счастливого гиганта.
Взглянешь в сторону моря — там тихо и черно. Только неустанно и равномерно мигают маяки, а зимой — смутная белая гладь. и что в этой черноте или за невнятной этой белесоватостью — неизвестно. Но внезапно резким, как взмах хлыста (и, кажется, даже свистящим), световым ударом прорезает черноту неба и моря голубой узкий конус прожектора. Прорежет, задрожит, замрет — и поползет, ощупывая ясным своим взором каждую волну, каждую льдину, каждый сугроб… И тогда, обернувшись опять на трепетное зарево города Ленина, всем сердцем ощутишь благодарность к нашим военным огням, узким, быстрым и разящим, как дальние и верные мечи.
Граница была слишком близко.