Владимир Тендряков - Кончина
— Вместе будем учиться.
— Там? С семьей? Нет, Сережа, ты это так… Под угаром ты сейчас, угар-то там скоро пройдет. Мы с тобой только здесь сможем учиться. Только здесь. Опытный участок, работа свободная, сама работа возле науки лежит. Вспомни, много лет ты учился, когда бригадиром петраковцев стал? Хоть одну книгу успел открыть? А на стороне, кем ты будешь? Тем же бригадиром или еще того занятей — председателем. В плохом колхозе, Сережа, в плохом, в хороший да налаженный тебя не пошлют, да ты в налаженном-то и не уживешься, тебе самому хочется налаживать. Какая учеба… Где уж.
— Но как быть нам, Ксюша?
— А вот как! — живо откликнулась Ксюша, верно, давно ждала этот вопрос — Не уезжать! Забыть Петраковскую, вернуться сюда, вот под эту крышу.
— На опытный участок?
— Да, на опытный. И напрасно ты связался с петраковцами.
— Напрасно не напрасно — спорить не станем, у меня на этот счет свои взгляды. Сюда вернуться, а дядю Евлампия куда мы денем?..
— Тебе надо перед дядей повиниться.
— Что-о?
— А разве так уж обидно? Он все же старший. А уж ежели ты, Сережа, с повинной к нему придешь, то Евлампий Никитич только доволен будет.
— Еще бы.
— Он с легкой душой тебя простит, с охотой на прежнее место поставит, рядом со мной. Жить вместе, работать вместе, может, учиться вместе будем. Сереженька, да это ль не счастье! А на сторону… Да просто невозможно никак. Никуда мать моя не тронется. А я свою мать не брошу.
— За что мне виниться перед Евлампием? — спросил Сергей. — За что, интересно?
— За то, чтоб быть вместе. Не мало.
— Я перед ним или он передо мной виноват?
— Пусть он, но все-таки старший…
— Если б только передо мной, он же виноват перед петраковскими детишками, которых опять без молока оставил! Мне и свою обиду простить ему трудно, но последним подлецом буду, если обиженных детишек прощу! Нет, Ксюша, не могу!
— Понимаю, Сережа. Но что толку в моей понятливости. Уехать-то не могу.
— Что ты просишь от меня, одумайся!
— Не больше твоего прошу, Сережа. Сам-то от меня просишь, оглянись: мать старую брось без призора, без помощи! Могу ли? Нет!
Сергей возвратился в Петраковскую. Нужен? Да нет, не настолько, чтоб без него не могла жить. И в Петраковской он теперь тоже не нужен, кроме, быть может, старой Груни. Той после одинокой жизни как не дорожить, что живая душа рядом, за сына считает. Забытая людьми старуха и ненужный людям Сергей Лыков — два сапога пара.
А есть еще минутный друг Терентий Шаблов, минутный и единственный, всегда готовый распить бутылочку. Он очень покладист, во всем поддакивает, молчит с неловкостью лишь тогда, когда Сергей ругает Евлампия Никитича.
Чаще и чаще появлялась на столе водка.
Трезвый понимал: с ее «не могу» нельзя не считаться, какое он имеет право требовать — брось мать! Да и сам задумайся, на какую жизнь зовешь ее? Мечтает об институте, а если она вместе с тобой нырнет в новую Петраковскую, — какой институт? Она права.
Трезвый понимал — выхода нет, а потому пил. Выпив же, начинал верить в невозможное и тогда нетвердыми шагами шел четыре километра от Петраковской до села Пожары. И бубнил безнадежный вопрос: «Что делать, Ксюша?» И бунтовал, когда Ксюша повторяла: иди к Евлампию Никитичу с повинной.
В первое время она его мягко совестила:
— Ты сам себя топишь, не Евлампий Никитич. На водку бросился, последнее дело.
В первое время она провожала его за село, до дороги, ведущей к Петраковской.
Провожала, а хотелось, чтоб оставила у себя.
— Таким мне тебя близко не надо.
Проводы подвыпившего ухажера через все село для девки, свято берегущей честь, — пытка. Глаза встречных баб ощупывают, ухмылочки на лицах не скрываются, а уж что за спиной отпускают — лучше не думать.
Ксюша заявила:
— Сережа, не ходи. Не хочу!
Трезвым он давал себе слово не ходить.
Терентий Шаблов всегда под рукой. Терентий Шаблов без задней мысли, от души, как мог, жалел Сергея, совестился тем, что поставлен над ним, замаливал вину, а замолить мог одним — задушевно вынуть из кармана бутылочку.
— Пей!
И после этого нетвердые ноги снова несли Сергея в Пожары.
Ксюша стала прятаться от него.
Однажды утром к Сергею пришла нежданная гостья. Представить нельзя, зачем ее принесло — секретарша Евлампия Алька Студенкина.
Бабка Груня сердито двинула ухватами, делала вид, что не замечает гостьи — такая только к беде прилетит…
У Альки лицо белое, пухлое, пшеничная складочка под подбородком, губы сально накрашены и брови выбриты в ниточку.
— Бабушка, — сказала Алька. — Выйди на минутку, мне с Сергеем Николаевичем поговорить надо.
— Это как так выйди? Я здеся хозяйка, тебе могу указать на порог.
— Выйди, Груня, — попросил Сергей.
Старуха с ворчанием забрала ведра.
— Ну?
— Извиненья просим, что рано. Но поздней надежды нет — застану ли трезвым.
— Ежели пришла, чтобы глаза колоть, то вмиг пробкой вылетишь.
— Зачем колоть, просто ты мне трезвый нужен, чтоб выслушал.
— О чем? Выкладывай.
— О Ксюше.
— Не хватай ее. Испачкаешь!
— Ну, только не я. Для этого другие найдутся.
— Ангел-хранитель.
— Ксюшка мне родня, потому и хотелось бы охранить.
— От меня, конечно?..
— Да нет, не от тебя… — Крашеные губы поджались, нитчатые брови сошлись на переносице.
Где-то глубоко-глубоко шевельнулось у Сергея подозрение.
— Ну!..
— Иль не ясно — от кого? Прислоняется… До других мне дела нет. На других я, может, сама наводила. С ней — не хочу!
Сухо стало во рту, осип сразу голос:
— Сволочи вы! Гнездо сволочей!
— Руганью делу не поможешь.
— Убить мне его, что ли?
— Еще не легче. С тебя, дурака, станется. Паспорт-то в кармане! Действуй, кисель. Махни в соседний район, где о тебе тоже наслышаны. Дадут место не шаткое, заманивай оттуда Ксюшку. Побежит, знаю ее. Мать пусть здесь останется, как смогу, я помогу ей поначалу. И шевелись, поздно будет.
Алька поднялась, одернула юбку, глянула свысока, бросила на прощание:
— Поди, сам догадываешься — каркать о том, что я была здесь, не стоит. Евлампию Никитичу съесть меня, что куре просинку.
Он в детстве часто лежал на этом месте. Пологий пригорочек раньше всех протаивал от снега, раньше всех просыхал, тут всегда было можно всласть погреться на весеннем солнышке. Тут кусты шиповника цвели бледными, словно вымоченными розами. Кусты такие, как прежде, как прежде, они, наверно, цветут по весне. Теперь цвет давно опал.
Сергей лежал и глядел на дорогу, вспоминал детство, далеко и неправдоподобно счастливое время, когда на свете жили иные люди, даже дядя Евлампий был иным. И тогда еще на свете не было Ксюши…
Сергей лежал, не спускал глаз с дороги, ждал… Он уже долго здесь, с самого полудня, а солнце сейчас клонится к лесу.
Наконец по дороге пропылил председательский «газик».
Сергей вскочил.
Домик с вывеской, с пожухшими стенами. Старая береза над шиферной крышей. За низеньким штакетником цветочки. Закрыв крылечко, стоит «газик». Он там! Алька не соврала.
С земли навстречу поднялся Леха Шаблов, вытянул толстую шею, приглядывается свысока, разминает плечи.
— Куд-ды?
Крепкие, заскорузлые, тронутые пылью тяжелые сапоги, широкое, как перина, тело, рожа розовая, сонная, белесые поросячьи ресницы прикрывают глаза, руки покойно свисают, мослы перевиты набухшими венами.
— Пусти!
— Проваливай. — Сквозь зубы, взгляд величавый и дремотный из-под щетинистых ресниц.
— С дороги, сволочь! — плечом вперед на Леху.
И тот наконец-то усмехнулся:
— Столкнуть думаешь?
Сергей хотел рывком проскочить, но железная лапа сгребла за шиворот. Путаясь ногами по ускользающей земле, пробежал и всем телом грохнулся на прибитую, черствую дорогу, но вскочил сразу же с кошачьей легкостью. Крупная Лехина физиономия, словно сквозь зеленую воду, — расплывчато, цветным пятном.
— Катись по добру!
И Сергей снова рванулся вперед.
Как брошенное полено, обдав ветром, кулак прошел мимо уха. Над собой увидел туго изогнутые салазки нависшей челюсти. Упруго распрямился под ней, вкладывая в удар силу ног, поясницы, плеча, ненависть всего тела. Но Леха даже не качнулся!
— Ах так, падло!
И словно ствол березы обрушился сверху, погасло солнце, не почувствовал, как встретила земля. Но только на секунду беспамятство, очнулся уже на ногах. Дальний лес за Лехой то падал, то вздымался, а над ним солнце выделывало веселые петли в небе.
Он видел, как Леха отводил плечо, видел нацеленный тупой кулак, но увернуться, спастись был уже не способен.
Последнее, что ощутил, — живой вкус соли во рту.
Высокое-высокое небо с потеками усталого лилового света, и в нем одна-единственная, бледная, словно вымоченная звезда. Она не мигает, а тихо дышит, разглядывает землю и лежащего на ней Сергея.