Сергей Крутилин - Липяги
Утром поднялась она в обычное время, затемно. Холодно в избе, выдуло за ночь. Зима вот-вот, а избенка не конопачена, не ухвоена.
Груня сунула ноги в стоптанные валенки, телогрейку с лавки взяла, на плечи набросила. Потом заглянула на печку, где спали ребята. Раскрылся младший. Хоть на печи и теплее, чем у окна на лавке, где коротала ночь Груня, но все как-то зябко без прикрыва. Груня укрыла младшего, голубоглазого, и уже слезать с приступки стала, но вдруг опять к ним, к ребятам, потянулась, всех по очереди поцеловала.
Варежки в отдушине печной сушились, она надела их. Бесшумно ступая, на цыпочках вышла в сени, взяла ведра, коромысло и как ни в чем не бывало отправилась к колодцу.
На улице было морозно. Оттаявшую перед этим днем землю покрыло крепкой наледью.
Ни в одной избе еще не светились окна. Только звезды горели на небе.
Груня подошла к колодцу. Поставила ведро. За бадейкой потянулась. Опустила ее. И уж воды зачерпнула. Вынимать стала.
Вынула. Нагнулась над пропастью, чтобы бадейку подхватить и на притолоку поставить — и… Поскользнулась ли она нечаянно?
Голова ли закружилась у нее от бессонной ночи? Или заранее у нее все решено было?..
Кто ж про то знает…
А утром пошел Авданя за водой — сначала варежку ее достал, потом и полушалок.
Баб Авданя тут же покликал. Сбежались.
Достали Груню из колодца, похоронили.
Вскоре Пашка-перепел заколотил окна сторожки, забрал детей и смотался куда-то со своей товаркой боевой. Сказывали, будто в Бобрике-Донском он теперь на шахте клубом заведует.
Неделю, а может, и более, никто к нашему колодцу не подходил. Воду брали из самого дальнего Попова колодца.
Но разве за версту воды натаскаешься?
Бабы заволновались, стали из избы в избу бегать, шушукаться. Наконец договорились: освятить колодец надо!
Своего попа в Липягах давно нет. Как быть? Снарядили Таню Вилялу ехать за попом в Александрово.
Таня выпросила лошадь у бригадира, корзину с яйцами в сани — и поехала.
Поп в Александрове молодой, красивый, второй год только из академии присланный. Он, видать, прослышал про Грунину историю. Встретил Таню ласково, корзину с яйцами взял, обещал на неделе приехать.
Неделя прошла, а попа все нет. Другая…
А тут вскоре завьюжило, сруб колодца забило снегом. Правда, зимой, под самый Новый год, Авданя задумал баню топить и порешил воду из колодца брать. Пудовую гирю на канат привязал, бил-бил, да так и не пробил, отступился.
Весной какой-то заезжий шофер остановил у колодца машину. Видит, исправный колодец и бадейка, как положено, на месте висит. Достал шофер одну бадейку, в радиатор вылил. Достал вторую, поставил ее на притолоку, нагнулся, чтобы попить, а тут ребята подошли и говорят:
— Дяденька, из этого колодца никто воду не пьё… Грунька в нем утопленная…
Шофер как шарахнет бадейку! Слега со всего маху ударилась о землю и переломилась. Ночью слегу эту кто-то унес к себе и поколол на растопку. Потом унесли и подпорки от застрехи, потом нашлись люди посильнее — и самое застреху выломали.
Дальше — больше, и вот на месте нашего колодца, у самой Ефремовой мазанки, появилась яма. Летом бабы стали сыпать в нее золу, в дождливую погоду в яме бултыхались свиньи и гуси.
Прошел еще год-другой, заросла яма беленою и репейником. Редко кто теперь вспоминает, что на месте этих репейников глубоко под землею бил когда-то ключ, да придавило его — живого, теплого — холодной землей.
Привалило, придавило… Кому какое дело! Наша семья уехала. Ефрем с семьей в Каширу перебрался. И разве что какая-нибудь баба-солдатка, проходя мимо этих репейников, вспомнит Груню — бывшую соседку свою — и вздохнет: дай ей господь бог царство небесное?
Мадонна
I— О-ох, Палага, в какие хоромы ты забралась-то! Чай, на колокольню легче взойти, чем по этой лестнице… — сказала тетушка Авдакея, откидывая с головы клетчатую шаль.
Мать засуетилась, помогая старшей сестре. Сняв шаль, Авдакея потянула за концы белый платок, покрывавший голову, и потопталась на месте, не зная, куда идти.
Случилось это в пятницу, а в пятницу у меня свободный от уроков день. Я сидел в комнате и корпел над своими «Записками». Услышав голос Евдокии Ильиничны, я оставил работу и вышел навстречу тетушке. Мы поздоровались и еще некоторое время постояли в прихожей.
— Какие тебе хоромы! — сокрушенно покачав головой, отозвалась мать. — Негде повернуться.
И, продолжая ворчать по поводу неудобств коммунального дома, мать пошла на кухню. Следом за ней, грузно переваливаясь с боку на бок, двинулась и тетушка Авдакея.
Я с благодарностью подумал о матери. Она трогательно оберегала мой покой, особенно в те часы, когда я работал: никого в комнату не допускала. И даже такую редкую гостью, как тетушка Авдакея, тоже спровадила на кухню.
Тетушка с трудом протискивалась в нашем узеньком коридорчике. Наблюдая за тем, как она бочком-бочком пробиралась на кухню, я впервые понял, что мать во многом права, критикуя нашу новую «фатеру». До этого мне казалось, что все сетования на неудобства школьного дома вызваны привычкой к старой избе, тоской по ней. Тоска по избе буквально изводила ее. Она нигде не находила себе покоя: ни у нас, ни у братьев, в их станционном доме. Поживет неделю у нас — все в нашей квартире ей не по душе: сходит на станцию — ворчит: лавки Федор из избы повыбросил, то да се.
А теперь вижу: права мать. Коридорчики в нашей квартире вполне современные. Я, например, тесноты не чувствую, а вот явилась тетушка Авдакея, и ей, как говорится, эти коридорчики оказались не по габаритам. Но и другое надо учесть: крупна старшая матушкина сестрица. Не столь высока, сколь в толщину пошла. И не то чтоб уж очень она толста. Просто стать у нее такая.
Стать эта во всем у нее, начиная с обличья и кончая манерой двигаться и говорить. Тетушке Авдакее давно уже за семьдесят перевалило, а старухой ее не назовешь. Лицо гладкое: ни морщин на нем, ни одутловатости. Правда, оно чуть-чуть бледновато, без загара, но эта бледность идет к ее голубым глазам. И лицо и руки у Евдокии Ильиничны не старческие: ладони не изрезаны трещинами, они белы и слегка припухлы, словно караваи из пшеничной муки, испеченные на поду. У запястья руки перехвачены, будто с этого места только что сняли браслетку, а повыше запястья — опять каравай, только соответственно побольше.
Да что там! Тетушка будто вся составлена из подобного рода караваев. Это сходство ее со сдобными, испеченными на поду караваями увеличивала еще и одежда. На тетушке был короткий плисовый казакин, каких теперь бабы не носят: узкий в плечах и широкий в талии. Из-под плисового казакина — этаким цветастым веером — до самого пола ниспадала грубая клетчатая понева. По всей видимости, под поневой была еще юбка тонкой шленской шерсти — ну все равно как теперь столичные модницы надевают нижние юбки из поплина. Оттого и топорщится понева на Авдакее; оттого и кругла она, как распущенный зонтик.
IIСледом за Евдокией Ильиничной я прошел на кухню.
Сестры стояли рядом: щупленькая, сухонькая старушка — мать — в черной заношенной юбке, в голубенькой кофте горошком, и рядом — упитанная, распушенная, будто пава, тетка Авдакея. Глядя на них, трудно поверить, что это родные сестры — настолько мать и тетушка не похожи друг на друга. Только, пожалуй, особый склад лба и голубые глаза имели какую-то отдаленную схожесть.
Евдокия Ильинична окинула взглядом стены кухоньки и, видимо, не найдя того, что искала, спросила у сестры:
— А образок-то где ж, Палага? Помолиться не на что…
Мать как-то виновато, улыбнулась и махнула рукой. Какой, мол, тебе образок, придумала тоже!..
— Я не хозяйка тут, — сказала она. — А молодые все партейные. Им образок иметь в доме не положено.
Мать говорила это не без лукавства — она сама не очень-то верила в бога. Правда, другим в том не признавалась. Внешне все было по-старому. Когда стояла изба, то в избе незыблемо была божница. Как и при дедах, на полке, в вышнем углу, чернели две-три иконки, такие же древние, пропыленные, как и сама изба. Помню, была иконка с изображением божьей матери и еще одна с ликом Христа-спасителя, предостерегающе поднявшего персты свои…
Дешевенький оклад на иконах давно потускнел, и в прорезях его трудно было различить лики святых. Белело лишь личико младенца, которого богородица держала на руках, да виднелся указательный палец Иисуса Христа.
Не помню, когда в последний раз зажигалась лампада, висевшая перед образами. Бабушка еще следила, а матери было не до этого. Медная цепочка от времени позеленела, масло в лампадке загадили мухи, а сама божница превратилась в обыкновенную полку. За образа прятали всякого рода «квитки» — по мясу, по молоку, по шерсти… мало ли их приносили! Там же, на божнице, помещалась и отцова канцелярия — карандаши, трудовые книжки, тетрадки с записями замеров. Он и счеты, на которых до полуночи подсчитывал трудодни, тоже ухитрялся за образа засовывать. А когда спешил, то приставлял их рядом с богородицей и убегал. Не раз случалось: придет соседка, перекрестится, а потом, заметив счеты, сплюнет и скажет матери: «Что ж ты, кума, считалку-то заместо иконы выставила?» — «Ох, это Василий непутевый поставил! — отзовется мать. — Он ведь счеты эти выше бога почитает, готов кланяться им сутки напролет. Как сядет, так и целует их весь вечер…»