Владимир Кораблинов - Столбищенский гений
– Да ить что ж рассказывать-то, – ухмыльнулся Чаркин. – Работа – вот она, сами видите…
– А ты не виляй хвостом, – строго сказал старик. – Мы за двести верст ехали не на твой портрет любоваться. – Искоса глянув на Чаркина, усмехнулся. – Портрет мы и в газете видали.
– Да я что… – начал было Чаркин.
– То самое, – спокойно перебил его старик. – Я, друг, эту вашу политику очень даже распрекрасно понимаю. И мне лично, заметь, секреты твои ни на шута не нужны. Не об себе хлопочу, заметь…
– Мы, товарищ Чаркин, не частная лавочка, – задиристо встрял молодой. – Мы, знаете ли, советские люди!
– А я – что, американский, по-твоему? – огрызнулся Чаркин. Его раздражал этот молодой, самоуверенный человек. «Ишь ты, – сердито думал Чаркин, – чисто в свою лодку залез, меряет… а чего меряет – сам не знает…»
– Ну, так как? – спросил старик.
– Да уж, видно, слухайте, – сказал Чаркин. – Складывай, моряк, аршин-то! – насмешливо подмигнул он молодому. – Меркой тут ни хрена не возьмешь, не ты первый меряешь. Дело, значит, ребяты, такого роду… Первая вещь – лес. Какой на корму, какой на нос. Второе, фактически – гвозди. Вон ты мерял, мерял, а что на носу ни одного железного гвоздя не забито – это тебе без внимания…
– Ну-ка, ну-ка, – оживился старик и полез в лодку глядеть. – Факт! – воскликнул он. – Весь гвоздь деревянный!
– Что ж я, – обиделся Чаркин, – брехать, что ли, буду?
А может, и не соврал Чаркин корреспонденту, может, и в самом дел мастерство в их роду велось от самых петровских времен или даже еще старее? Кто знает, все могло быть, тут гадать не приходится. Но сколько бы лет ни насчитывалось мастерству, одно наверняка можно сказать, что в первый раз за все существование чаркинского рода открыто было оно постороннему, да к тому же еще и пришлому человеку.
Все как есть рассказал Чаркин ходокам, ничего не утаил. В ту пору у него под сараем начатый челночок стоял, – так гости и его осмотрели; Чаркин им на практике показал, что и как.
И уехали ходоки.
Оставшись один, долго сидел Чаркин на старой перевернутой лодке, курил, глядел на лесистое заречье. Дело к осени шло, в иных местах уже листву ржавчина тронула. Тишина была в лесу, только где-то далеко противными голосами кричали сойки. Да еще скованная лошадь гремела цепью в прибрежных кустах орешника, тяжело прыгала, пробираясь к реке. Прыгала, прыгала и наконец показалась – рыжая, с пролысинкой, в белых чулках, – спустилась с песчаного обрывчика, вошла по колена в воду, стала пить и чудесно, рыжими расплывами, отразилась в маслянисто-гладкой воде.
И Чаркина вдруг жажда одолела. Он никогда не пил из реки, – тепла вода, болотом отдает. Да и брезговал, конечно: шут его знает, чего нахлебаешься!
Он взял ведро, пошел к колодцу, крюком зачерпнул чистой, ледяной воды, напился всласть, потом поплескал на лицо, умылся. Ледяные струйки потекли под рубаху, за шиворот, приятно захолодило спину.
Покончив с умываньем, Чаркин выплеснул из ведра осталец и, зачерпнув еще раз, пошел домой.
В избе он сел к столу и огляделся: ох, нехорошо, не изба – прямо катух какой-то… Ладно, что гости ночевать не остались, а ну как другие с ночевкой припожалуют? В такой грязи свежему человеку дико покажется, скажет: куда я попал? Да полно, приедут ли еще другие-то? Фактически, приедут. Раз на весь Советский Союз прославился, так уж…
Чаркин решительно встал, принес с крыльца полное ведро и с размаху полыхнул его на пол. Потом достал из-под лавки исторический топоришко и яростно принялся скоблить черные, загаженные половицы.
1960 г.