Владимир Возовиков - Четырнадцатый костер
Знакомый парень гонит откуда-то стайку перепуганных, кричащих маток и ягнят, останавливается рядом, торопливо, сбивчиво говорит подбежавшим женщинам:
— Видел я их, гадов… три… В степь ушли, один, здоровый, ярку нес, другие два — пустые, крови нажрались… Хорошо еще — какой-то охотник тут проходил на зорьке, услышал шум и бабахнул. А то бы они все стадо порешили… Поди, и так половину порвали…
— Да что же это, господи, да как же это вышло? — спрашивала одна из женщин плачущим голосом.
— Да как — обыкновенно! Подкрались, заскочили в загон, овцы шарахнулись, снесли прясла, ну а потом эти гады и погуляли на воле-то. Сторожиха кричит — а им что! Они бабу без ружья не шибко боятся…
Парень страшно выругался, погрозил кулаком в степь:
— Сволочи!.. Завсегда у них так: на копейку сожрут, на сто тыщ пакости сделают… Судить сторожиху ведь будут — небось заснула баба, а они, гады, чуют… Колхозу-то какой убыток — подумать страшно.
«Волки! — Мне вспомнился крик на заре. — Волки!..» Гнали к загону уцелевших овец, крики затихали, что-то громко говорил незнакомый охотник прибежавшему бригадиру, и среди сумятицы от бугорка к бугорку ходила женщина в заношенной телогрейке, наклонялась, гладила овечью шерсть, словно пыталась разбудить животных, придушенно, с надрывом произносила: «Ох!..» — и шла дальше.
Это и была сторожиха, мать моего дружка Васьки, вдова-солдатка, тихая, безответная женщина с ласковым утомленным лицом, согнутая работой и своею вдовьей болью, еще малопонятной нам, мальчишкам. Я любил бывать в доме друга: там можно было сколько угодно шалить с Васькой, его младшим братом и сестренками, не опасаясь окриков и подзатыльников, не боясь что-нибудь сломать или испортить. В этом просторном, построенном перед самой войной доме стояли только русская печь, деревянные лавки и голый стол, железная койка, тяжелый сундук, да еще висели под потолком полати. Но зато какие сладкие пироги с морковью пекла хозяйка дома тетя Феня! И теперь ее засудят…
От каждого задушенного «ох!» безжалостная клешня сильнее и сильнее сдавливала мою грудь, наверное, только криком можно было разжать злые тиски, а Васька тоже прибежал, стоял рядом, белый, трясущийся, глотал слезы — ведь это лишь девчонки в тринадцать лет могут плакать открыто.
— Васька, слушай! — меня лихорадило от ненависти. — Мы их убьем. Выпросим у дяди Лешки ружье, а не даст — утащим. Мы их найдем, я знаю: они живут в согре, у Святого ключа, мы их всех постреляем, нам премию дадут, мы шкуры сдадим и за все заплатим.
Васька наконец всхлипнул — он успокаивался и, как и я, верил — не мог не верить, — что мы выследим и убьём волков.
…Через много лет в руки мне попадется книга знаменитого канадского охотника, десятки лет прожившего на лесном ранчо. Оказывается, и он, немолодой, искушенный следопыт, давал страшные клятвы мстить волкам за кровавый разбой в лесах, бессмысленный, необъяснимый, фантастический разбой, перед которым человек-хозяин способен потерять рассудок от ярости.
Профессионал охотник лучше, чем кто-либо, знал, как непросто в одиночку исполнить клятвы мести осторожным непоседливым зверям, и все-таки произносил их над убитыми из волчьего озорства и тут же брошенными оленями, лосятами и бобрами. Он, как мальчишка, не задумывался, что нельзя мстить волку за то, что он волк, но я понимал старого охотника, вспоминая красный туман над утренней низиной у кромки сибирского бора.
Есть могучие хищники, способные ударом лапы замертво свалить громадного буйвола. Сытые, они не шелохнутся — пройди добыча и в двух шагах.
Волк, даже подыхающий от обжорства, непременно задушит жертву, попади она ему в зубы; он убивает, пока есть кого убивать. Вероятно, его жадность — от долгих голодовок в лютые северные зимы, но кажется, сам демон убийства поселился в этом поджаром широкогрудом и лобастом звере — самом умном и коварном в наших краях, — наделив его молниеносными клыками, неутомимыми лапами, невероятным упорством в погоне за добычей. От волчьей стаи не уйдет самая быстроногая дичь. Перед стаей волков не устоит ни один зверь из тех, что когда-либо жили и теперь живут на земле. Волчья стая никого не боится, кроме человека.
А как они умеют улыбаться человеку издалека, эти большие дикие собаки, чьи песни в послевоенные годы не умолкали в наших краях! Каких только жутких историй не рассказывали о них в долгие деревенские вечера, но самый авторитетный для меня человек — дядя Леша — посмеивался, утверждая, будто для человека любая деревенская дворняга опаснее волка. Она-то по дурости и укусить может, а волк-де не посмеет укусить даже грудного младенца. Но мы все же побаивались их, встречая в полях. Иной привяжется, идет следом версту-другую, а то забежит вперед и усядется поодаль от дороги. Сколько угодно маши руками, кричи, швыряйся камнями и палками — он лишь приоткроет в улыбке жемчужную полоску зубов да сощурит изумрудные дремучие глаза, а пройдешь мимо — снова бежит за тобой. Пообвыкнешься, и покажется он обыкновенной собакой, которую давным-давно прогнали из дома, жестоко побив. Тянет ее к человеку, но стоит между ним и ею стена страха, через которую не пробиться обоим. И будет он идти за тобой неотступно до какой-то черты, словно бы заранее намеченной им, не переступая и черту близости. Лишь от охотника волк скрывается мгновенно, угадывая его сразу и безошибочно.
Какой жестокой наукой вколачивалось в волчью голову уважение к двуногому хозяину земли, если дюжина кровожадных зверей, отощавших до смертной муки, способных в мгновение ока растерзать великана лося и даже злобного медведя-шатуна, хотя бы заплатив жизнями половины стаи, — если эта дюжина целый час угрюмо бежит за слабым человеческим детенышем, идущим пустынной дорогой через зимний лес…
Я принял их как наказание за самовольный побег из школьного интерната — за нами в тот субботний вечер никто не приехал, а мне очень хотелось домой…
Длинные черные тени скользили за деревьями, похрустывал морозный снег, загорались и гасли бледные свечки звериных глаз… Я шел и шел в жуткой невесомости по лимонному искристому снегу, но бесконечным плоским теням деревьев, шел и громко пел, чтобы не умереть от страха: позабылись все утешительные слова охотников и вспомнились все рассказы о ярости волков в святочные ночи. Я ведь не подозревал, какие силы охраняли меня от голодной стаи.
…Роняя пену с удил, били копытами бешеные жеребцы, и зверолицые доезжачие и выжлятники старых времен сжимали в руках тяжелые арапники, готовые каждый миг спустить своры свирепых псов и ринуться следом с пронзительным улюлюканьем. Остерегающе шелестели вдоль санной дороги кумачовые флажки на крепких шнурах, и была бесконечной грозно пламенеющая на лунном снегу линия волчьего оклада, близ которой прятались стрелки в маскхалатах. В сугробах у обочин таились капканы — безгласые и безжалостные зверьки со стальными челюстями, от которых можно избавиться лишь перегрызя собственную лапу. Над кронами сосен парили ревущие чудовища, от которых не спасут даже волчьи ноги, и оттуда, сверху, смотрел тот же всесильный двуногий зверь, в глазах которого волк читает один неизменный приговор — смерть… Их были у меня легионы, защитников всех времен, вооруженных дубинами и ножами, стрелами и картечью, арканами и сетями, ядами и моторами, и что из того, если сам я не замечал союзного мне воинства, которое волки чуяли своим многовековым опытом.
А может, они просто искали хозяина?.. Маленький безоружный человек все же не так страшен, но он — человек, ему принадлежит все таинственное могущество его племени; вдруг он и есть тот самый, кто захочет разрушить извечную стену вражды и страха, и тогда можбо подойти совсем близко, вручить ему голодную и постылую волчью свободу — пусть уводит к своему дому, где не выветривается запах пищи, — за кость, за кусок неотравленного мяса каждый из них будет служить надежнее тысячи изнеженных трусливых собак…
Ничего подобного не мог думать в ту ночь испуганный шестиклассник — это теперь мне известно, что нет существа преданнее, чем прирученный волк, — но, дойдя до села целым и невредимым, я поверил, что пугали нас волками зря…
В тот год летом и случился опустошительный набег на колхозную отару… При всей жалости к тете Фене, к Ваське, к его брату и сестренкам, к убитым животным, темная, недетская ненависть к волкам, сдавившая сердце, мне и теперь не совсем понятна. Быть может, то всколыхнулся задним числом весь страх, которого по неведению я не изжил до конца тогда, на лесной зимней дороге. Ведь только в кровавом тумане мне открылся истинный смысл зубастой волчьей улыбки. Десять профессиональных забойщиков за час не сделали бы того, что в считанные минуты натворила серая троица. И лихорадило меня, вероятно, от мысли, что целая дюжина молниеносных смертей целый час кружила по лунному снегу вокруг моей собственной жизни. За этот запоздалый страх хотелось мстить.