Лев Правдин - Зал ожидания
Никто в этом не сомневался, кроме его собственных родителей. Успехи сына хотя и радовали их, но особых восторгов не вызывали. Отец хотел видеть сына военным, а мать считала, что музыкальное образование не помешает сыну самому определить свою судьбу. Вот окончит школу и сам все решит.
— Так она говорила, а что в это время думала, какие у нее планы были, этого никто не знает, — рассказывал директор. — Была она женщина властная и в доме полная хозяйка. И не только в доме, она и на работе умела подчинить всех своей воле. Я это все хорошо знаю, поскольку сам окончил музыкальное училище и до войны играл на скрипке в оркестре. Много раз слыхал, как он играет. Хороший получился бы музыкант, если бы не случилось такого потрясения, которое всю его жизнь перевернуло. Вот отсюда моя жалость и проистекает: конечно, жаль его как человека, а еще больше — как музыканта. Такая уж у меня профессиональная жалость. Потому я для него на всякие уловки пускаюсь, только чтобы чем-то помочь ему. И он ко мне со всем доверием, так что наш с вами разговор прошу держать при себе.
— Она что же, мамаша его, избаловала сына? — спросила Анюта.
— Нет. Это тоже было, но уже потом. Она никого не баловала и, будучи женщиной красивой, любила, чтобы ее самое баловали. Муж называл ее королевой. И сын привык к тому, что мама — первый человек в семье. Как все властные люди, и особенно властные женщины, она была уверена, что все будет только так, как ей надо, как она захочет. Она и в сыне старалась воспитать такие же волевые качества и уверенность в себе.
Наверное, так бы все и произошло при нормальном течении жизни, если бы не война. Вот тут и наступило самое жестокое испытание всех чувств и сил. Отец, конечно, сразу же ушел на фронт, ну, а мать, учитывая все ее качества и знания, назначили начальником эвакопункта. Сам Гена Куликов пока что продолжал учиться и, как и все его товарищи и одноклассники, рвался на фронт и очень переживал, что несовершенные годы не пускают его в бой за Родину.
Надо сказать, что мать хотя и не очень поддерживала в нем это стремление, однако понимала, что противоречить нельзя, только одно и говорила, что сначала надо закончить школу, набраться сил и знаний, чтобы стать настоящим бойцом. Сын, как и всегда, ей верил. Очень верил каждому ее слову, ведь она — «королева», как называл ее отец, и поэтому все, что вскоре произошло, так сразу его убило.
Шла война. Часто бывали Гена Куликов, его товарищи, его подруги в госпиталях, и не только как музыканты. Мама всегда говорила, что все они должны уметь ухаживать за ранеными, и приучала их к этому делу. А они все только и ждали, когда подойдут их годы, чтобы фашистов бить. Ну, может быть, и не все, но очень на фронт стремились, а те, которые мечтали в тылу переждать, вслух этого не говорили.
И отец в своих письмах писал, что, в общем, дай бог скорее доколотить врага, но если уж и на долю сына останется, так чтобы он был отважным, верным солдатом. Это он так в сорок четвертом писал, завещал сыну, зная, что время его подходит. Вскоре после этого письма отец погиб. Нечего и говорить, как это переживала мать. Она хоть и военный врач и всего насмотрелась, но свое горе всегда больнее.
А сын для ее утешения одно только и говорит:
«Теперь мне идти за отца мстить. Он мне это завещал».
Она на это ничего не ответила, но только все так сделала, что сына признали негодным к строевой службе и причислили к госпиталю санитаром. Все, как положено, оформила, по закону, и вроде осуждать ее не за что: мать всегда права. Она свое дитя выше собственной жизни ставит. Сама бы пошла, куда хочешь, хоть на фронт, хоть в самое пекло, а сына не тронь.
Все чисто проделала, а только одного не учла, своей любовью ослепленная, главного не поняла: что этим принижает она сына. Гордость его мужскую губит. Убивает его своей любовью. И тут уж она не о сыне заботится, а о себе самой. Это тот случай, когда самоотверженность перерождается в эгоизм.
А он сначала даже не понял: как же так, все его друзья с гордостью уходят защищать Родину, а он — недостоин. Он видел, как они смотрят на него свысока, с жалостью, а ему кажется — они презирают его и, может быть, даже думают, что он слабак, дезертир.
И куда он только ни кидался, доказывая, как с ним поступили несправедливо, везде ему говорили одно и то же:
«Значит, ты здесь необходим, а на фронт все рвутся. Надо и в тылу кому-нибудь работать».
«Но почему же именно мне?!»
«А это уж нам виднее».
Вот тут он матери и сказал:
«Ты мне всю жизнь загубила».
Горькие слова. Угрожающие. Но она, привыкшая все делать по-своему и от горя осатаневшая, этого сыновьего потрясения не поняла. Ее святая обязанность — заслепить сына от беды, и она это сделает, пусть хоть весь мир восстанет против нее. Заслонит. А то, что она его сломала, от бури заслоняя, — этого не берет во внимание.
Выслушав все это, Анюта сказала:
— Мать. Она защищает свое дитя. Не хочет отдавать его войне.
— У меня тоже была мать. Она, что же, хотела меня отдать войне?
Совсем уже стемнело. Вокруг танцплощадки вспыхнули яркие огни, и по деревьям уединенной аллеи затрепетали бледные отсветы. Музыкант рванул какой-то лихой фокстрот, и танцующие дружно затопали по гулким доскам.
— А потом закончилась война, — продолжал директор свой рассказ. — Кто жив остался, вернулись со славой. Некоторые из друзей тоже вернулись, но друзьями уже не стали. Он мне недавно сказал очень справедливые слова: «Меня, — сказал он, — от главного дела удалили и тем обездолили на всю жизнь». Это он про свою мамашу, хотя старается про нее ничего не говорить.
— Это страшно даже: так-то про родную мать, — заметила Анюта.
— Ему теперь ничего не страшно, поскольку он все это пережил и, как сами видите, не выдержал. И в этом тоже она виновата. Она поняла, что виновата, хотя и не сознается в этом, а только всячески его улещает. Все ему самое лучшее и без ограничения. Одним словом, без жалости бросила его в легкую жизнь. А человек должен жить трудно, тогда только у него есть интерес жить и работать.
— Это верно, — сказала Анюта. — Это вы очень правильно сказали. Легко только бездельники живут.
После того прошло немного дней, и Анюта забыла и «безответственного» баяниста, и все, что рассказал ей директор, — своих забот столько, что на чужие внимания не хватает. В этот вечер она задержалась на заседании месткома и домой возвращалась поздно. Когда шла через сквер, остановилась у «Анютки с тарелкой». За рекой поднималась луна, зеленоватый свет, просеянный сквозь темные кроны тополей, трепетно перебегал по тяжелому телу «дискобола» и как бы оживлял его. Анюта так и подумала, что вот сейчас еще немного и он, сбросив каменное оцепенение, сорвется с пьедестала. Здорово ему, должно быть, осточертело торчать в одиночестве.
Усмехнувшись такой нелепой, шалой мысли, она проговорила:
— Эх ты, Анютка… Куда уж нам с тобой…
Хотела посмеяться, но получилось как-то сочувственно и даже как-то жалостливо.
Пожалела одинокую мертвую статую — вот дура-то!.. Это все равно, что себя жалеть. Так же глупо. Обвинив себя в глупости, она решительно направилась к выходу, по чувство нелепой жалости пристало к ней, как бездомная собака, которую сколько ни гони — не отстанет. Анюте так и подумалось, будто тащится за ней тощая бездомная собака и тихонько поскуливает. Она даже совершенно явственно услыхала этот тоскливый скулеж. «Вот еще этого мне не хватает, — подумала она, — мороки этой…»
Песок скрипел под ее тяжелыми ногами… а скулеж все слышнее, все громче, и до того красивый и стройный, что ей сразу стало трудно дышать: музыка! Такая, что дух захватывает.
Она остановилась и стала слушать. Это в клубе кто-то играет на рояле. Ну, конечно, тот самый «безответственно пьющий» баянист Гена Куликов. Один. В темноте. Отрешенно глядит в пустоту, и длинные пальцы перебегают по клавишам, как лунный свет по белой скульптуре.
Дом культуры, выбеленный лунным светом, сиял, как большой пароход, летящий по волнам. И кому-то там взгрустнулось на этом празднично сияющем пароходе. Все пассажиры спят в своих каютах, лишь только этому одному, тоскующему, не спится.
Все это так заворожило Анюту своей необыкновенностью, что ей даже показалось, будто она спит и видит сон, потому что на самом деле никогда бы не поддалась какой-то там ворожбе. Ей так и казалось, что она во сне идет вдоль лунного дома в ту сторону, откуда слышится необыкновенная музыка. Идет, как плывет, не слыша своих шагов. Будто по волнам.
Она вошла в тень. Вот запасный выход. Дальше служебный вход. Невысокое каменное крыльцо, обшарпанная дверь, слева от двери большое окно, защищенное от разных недобрых случайностей косой решеткой и от нежелательного любопытства — оранжевой шторой. За шторой рдеет желтоватый свет лампы, поднятой под самый потолок. И до того он немощен, этот свет, что еле пробивается сквозь штору. Для Анюты у него уже не хватает силы — она так и стояла против окна, почти невидимая во мраке. Постояла, послушала, потом подошла поближе и опустилась на ступеньку крыльца.