Анатолий Ткаченко - В поисках синекуры
— Печник я. Самсоновна послала, говорит: сложи человеку печь, зимовать вроде собрался. Зашел, вижу — добро поработали, завидно добро! В один день такую махину разворочать... Видать, по-серьезному жить собрались, нам такие особенно нужны: для общения, коллектива. Приезжие отдыхающие хоть и вежливые, да чужой народ. Вроде как наблюдать за нами приезжают. Ваш-то хозяин, правда, ученый, книжки дает читать, в медицинских травах разбирается, а другие только природу любят, загрязняют окружающую среду...
Ивантьев молча прошел в комнату, забыв пожать гостю руку, молча натянул на себя теплое белье, поверх — полную форму (привычка: принимаешь гостя — будь в форме, моряк!). Причесался, даже поодеколонился, слушая ровный говорок деда. Понятно теперь: этот дед — печник, посланный Самсоновной. Померещилось черт знает что! Нервы... Хорошо, хоть гостя не напугал. Думает небось: моряк, капитан, из больших морей и городов, может, там и руки не жмут — честь друг дружке отдают да рапортуют. Но и сами здесь в простоте праотцовской пребывают: вваливаются без стука, приглашения, вольготно рассаживаются, как у себя дома.
Вышел, подал руку деду Ульке, сказал, чуть поклонившись:
— Извините, искупался, мокрый был.
— Молодец, — улыбчиво похвалил дед. — Сразу видать — моряк, стылой воды не побоялся. И это — поработал-то как! Добро. Завидно добро! Сильный вы, извиняюсь... как по батюшке? Ага, Евсей Иванович. Сильный, говорю, вы, Евсей Иванович. Представительный тоже — что рост, что плечи, что волос крепкий... И зубы, вижу, на Севере не оставили, и глаза ясные привезли. Добро. Люблю этаких. Сам смолоду очень дюжим себя чувствовал: на кулачки там или в работе какой — первым выступал. Нос, видите, перебитый, кривой ношу? Свинчаткой помяли, а так — прямой был, как у вас. Нос прямой — характер честный, примета моя такая, на опыте жизни проверена. Горбоносым, курносым не доверяю — из них торгашей, обманщиков много...
— Вы и сейчас ничего, — осторожно прервал деда Ульку повеселевший Ивантьев, — у вас силенки — ой-ей!
— Не жалуюсь. Болями не испорчен. А все потому — по чужим краям не мыкался, места легкого не искал. Как говорится, где родился, там и сгодился, вот и здоровьем сохранился. У меня такая философия: почему человек на своем дворе крепким бывает? В соответствие приходит с окружением, вроде тоже природой делается, все свое природа умно бережет, жалеет... А то как бывает? Раз-два — на севере оказался, три-четыре — юг освоил. Ну, а пять-шесть — болезней не перечесть, старикашкой вернулся. Да что пользы — земля родная его позабыла... И вы, слышал, тоже вернулись будто в родные места?
— Правильно, вернулся. И вот что скажите: вы наверняка помните Ивантьевых, живших в этом доме? Старший мастеровым был, дома рубил, печи клал... А я сын одного из младших, Ивана, что на каспийские рыбные промыслы завербовался.
— Постой, погоди! — Дед Улька живо подскочил, приблизился к Ивантьеву, оглядел его в упор, лицом к лицу, затем сбоку, чуть привстал, вроде бы убедиться, что нет лысины на затылке Ивантьева, немного присел, зыркнул снизу и тогда только протянул короткие, налитые мускулистой тяжестью руки. — Так я же у твоего деда печному делу учился! Вот те крест, — он довольно умело перекрестился, — вот те клятва родителем моим, который колодезным мастером был! В тридцатом твой дед помер, а батька завербовался... Помню. Мне тогда двадцать восемь сполнилось, на станцию провожал... С батькой твоим дружил, а вас, маленьких, трое было... То-то, как глянул на тебя — душа шелохнулась, подумал: не нашенский ли? Выходит — наш. Вы на деда больше похожи, сильный был человек, любую работу добро справлял. Не уехал бы ваш батька, кабы дед не помер. Да и помер-то не своей смертью.
— Знаю. Лошадь ковал, копытом ударила.
— Так. Точно! — Дед Улька тряс руки Ивантьева, топтался около него, трогал морскую форму, подталкивал в бока, постучал кулаком в грудь, словно просясь войти, и радовался, и говорил: — Так мы с тобой да моя бабка — самые коренные, все прочие послевоенные, прибывшие на заселение. Добро! Во добро!
Ивантьев усадил Ульку за стол, открыл банку скумбрии, положил защокинских огурчиков, налил водки.
— Это можно! Воздерживаюсь по возрасту, а сегодня — можно! Только так: выпьем — и ко мне. Бабка птицу зарубит. Встречу отпразднуем. Или мы не соковицкие, не родные? Отгуляем возвращение Евсея! — Дед умело, неспешно выпил, нежадно и обстоятельно закусил рыбкой. — В еде, как в работе, спешка нервы портит, — пошутил, сияя голубизной ясного взора в глаза Ивантьеву. — А мои здесь остались, я их крепко держал. Два сынка на главной усадьбе, два в районе. Дочка, правда, далее отсеялась — в Москве живет. Так она женщина, ей так полагается — за мужиком тянуться... Ну, добро, Евсей, и еще спасибо! А теперь пошли в мою хату.
Ивантьев указал на зачищенные белые камни печного фундамента: как, мол, с этим быть, дом лишился своей главной части — печи?
Дед Улька легко махнул рукой, рассмеялся:
— Моя забота. Возведу, построю, вылеплю по персональному заказу. Какую желаешь: русскую, голландку, плиту с лежанкой, с обогревом в пять дымовых колодцев? Не знаешь? Правильно. Капитану корабля знать это не полагается. Обсудим. Посоветую. Да ведь еще одного человека надо привлекать — Федьку Софронова. У него трактор. Глины подвезем, кирпича свежего добудем.
Шли по сумеречной песчаной улице — белой, сухой, похрустывающей палыми тополиными и липовыми листьями, пахло студеной, горьковатой водой Жиздры, хвоей близкого ельника, ботвой с огородов, птичьим пером со дворов, и Ивантьев, смирясь, говорил себе: «Ну конечно, прав, во всем прав дед Улька. Здесь тебе не судно, где боцман хозяйство ведет, повар обеды готовит, тралмастер сети чинит, первый помощник политинформации читает... Здесь все сам добывай, уговаривайся, проси, другим помогай. Рушил печь — вроде главное дело делал. Вот оно: ломать — не строить. Где берут глину, как с кирпичом?.. Будет печь — дров ни полена. Лучковой пилой не напилишь, да и поперечной тоже. Нужен второй пильщик. А кого заманишь в сырой лес? Время упущено. Во дворах — высокие поленницы. Купить, если продадут. Или искать добра молодца с бензопилой. Надо все узнать, обо всем расспросить, а то зима выживет в трехкомнатную городскую, с паровым отоплением и телевизором вместо двора, огорода, речки, леса — он все красиво покажет!..» Ивантьеву что-то наговаривал душевно и беспрерывно дед Улька, но сейчас можно было его не слушать; просто радовался старый человек кровному земляку.
Лишь войдя в дом, щедро освещенный электричеством, сухо протопленный, с ковровыми дорожками и огромным ковром на стене, Ивантьев позабыл свои думы, а затем и вовсе развеселился, когда дед Улька, лихо распахнув полы своего кожушка, крикнул тонко и протяжно:
— Да где же ты, дорогая родная моя Никитишна, подруга жизни и дней суровых? Глянь, какого красавчика морячка я привел показать тебе, влюбишься с первого глазу, уплывешь с ним от старого Ульки в моря-океаны!
Из комнаты за дощатой перегородкой, раздвинув шторы, неслышно появилась румянощекая, приземистая, тяжеловато прочная старушка — в войлочных тапочках, просторном сарафане, — нарочито похмурилась темными бровями на своего старика и чем-то стала очень схожа с ним, оглядела настороженно и любопытно гостя — она, конечно, уже кое-что знала о нем, — шагнула к старику, приняла у него кожушок, сказала:
— Слышу: поёшь сладенько. Угостили, думаю, Ульку. Еще и кирпича единого не положил, а причастился. Не по твоему закону вроде. — Она взяла из рук Ивантьева фуражку, положила отдельно на комод, спросила: — А вы почему так легонько ходите, застудиться хотите?
— Моряк же, Никитишна! И наш, соковицкий. Ивантьевых внук и сын. Помнишь небось? В свой дом вернулся.
Старушка попятилась немного, села, не спуская с гостя завлажневшихся глаз, воскликнула удивленно и перепуганно:
— Да неужто?! И вправду похож на деда. Боже ж ты мой! Какими дорогами, от какой такой жизни к нам? Аж ноги ослабели... Глазам не верится!
— И я, думаешь, как? Вхожу, а он — стаканчик. С перепугу — хлоп. Только потом поверил.
— Садитесь, садитесь, дорогой гостек!
— Мы сядем, верная супружница, а тебе придется встать-приподняться, походить малость: птицу там, чего другого. Праздновать будем. — Улька рассердился даже на уговоры Ивантьева не рубить гуся, не вняла его словам и Никитишна, заспешила на кухню, во двор. — А пока мы «нежинской» примем под грибки.
Он принес груздей, вилки, бутыль рябиновой настойки, повторил, наливая:
— «Нежинская»... Только так ее раньше называли. Нежная, полезная. Из нежинского сладкого сорта. Нынче рясно народилась. «Рябина рясна, зима красна», — раньше в частушках пели. Так что печку надо тебе проворить добрую.
Было тепло, тихо и как-то по-особенному нежно от разговора, неспешности. Ивантьев вникал, дед Улька рассказывал, обстоятельно вводя его в хуторскую жизнь: самое крепкое хозяйство у него, Ульки, — корова, кабан и свинья супоросая, десяток овец, гуси, куры, огород само собой, сад богатый, прочая мелочь; корова одна на пять дворов, всех молоком поит; и его, Ивантьева, Улька молочным довольствием обеспечит, другим поубавит — ему выделит. Как же иначе? Без молока нельзя, без молока — ни силы, ни здоровья в теле... Неплохо живет бывший фельдшер Борискин, деньгами наверняка богаче других: на рынок работает — мед, яблоки, ранние, поздние овощи, ягоды, все, что под руку попадет, — в Калугу, Москву тарабанит; фельдшерство начисто позабыл, спроси, что такое аспирин, — не вспомнит, зато сын на «Жигулях», сам — на «Москвиче», хоть и высох, как вывороченный из земли корень, горб наработал. Работа дураков любит, а радует разумных... О Самсоновне говорить нечего: — старуха хозяйственная, да брошенная детьми, от земли не оторвется и без детей, внуков тоскует; характер непереломный, до смерти мучиться будет... Ну а Федька Софронов — особый человек, самый молодой здесь, из приезжих, помотавшийся по теплым и холодным краям; осел на хуторе прочно, дом купил, женился, объявив любопытствующим, что ему умеренный климат как раз подходит; работает мелиоратором, передовиком числится и собственный тракторок имеет; так вот: оснастил списанный остов запчастями, обул в резину — катается себе с шутками-прибаутками, не без пользы, конечно: кому вспашет, кому дров подвезет, в хозяйстве тягло — первое дело, а лошадей теперь не держат, коров и то перевели, жизнь легкая пошла, культурная. Правда, телевизор на хуторе пока только у Федьки Софронова («Одна корова, один телевизор, — смеется Федька, — есть молоко и культура!»), мачту тридцатиметровую возвел, ловит передачи, приглашает хуторян смотреть многосерийные фильмы по романам писателей. А колхозу все помогают, даже доктор наук Защокин, весной на посадке картофеля, овощей, летом на заготовке сена; доктор особенно любит косить, станет в пару с ним, Улькой, и машет косой, тянется, почти не отставая; сознательный такой интеллигент!