Сергей Юрьенен - СЫН ИМПЕРИИ
Матюшина ноль внимания.
– Плоды воспитания, – говорит Матюшина. – Любуйся! Заступничка себе готовят. Мстителя юного. У, террорист малолетний!
Она замахивается супным половником, но мама, опережая, ухватывает за ухо орущего Александра, выволакивает из кухни, где торопливо гладит по голове, давая понять, что это не всерьез, а напоказ, для Матюшиной, открывает дверь комнаты и дает пинка коленом.
Влетев в комнату, Александр тормозит себя за скатерть, утаскивая из-под глаз Августы учебник «География».
– Ты чего это? – Августа подтаскивает учебник обратно.
– Фашистка!
– Кто?
– Тюха-Матюха проклятая!
– Конечно, фашистка. Ты что, об этом только сегодня узнал? – И, зажав ладонями уши, Августа снова уходит с головой в учебник.
Он взбирается на подоконник и прикладывает горящее ухо к холодному стеклу.
– …но это грубая ошибка, – бубнит сестра. – Географическая среда не является существенным признаком, определяющим характер того или иного общественного строя. Так, например, климат в нашей стране и климат в США различаются незначительно, однако, как мы знаем, развитие общественного строя в США отстало от развития общественного строя в СССР на целую историческую эпоху…
За окном, в колодце каменном, взвивается, бьется и воет ночная пурга.
Он бросает взгляд направо, на окно кухни. Оно обморожено по закраинам, а в центре, освещенная тусклой лампочкой, ведьма с короткой стрижкой и озлобленным лицом неслышно разевает рот, размахивая в такт оловянным половником.
ГОЛЫЕ ЖЕНЩИНЫ
Из школы девочек Aвгустa приносит весть о том, что в бане сегодня женский день.
Я пользуюсь случаем показать, как хорошо дается мне раскатистое русское «р»:
– Ура! Ур-р-ра! – и бросаюсь за давно не мытым резиновым Мамонтом.
– Пора ему уже с мужчинами ходить, – говорит дедушка.
– Где их взять-то, мужчин?
– Со мной бы тогда отпустила.
– С вами? Как же!… Когда вы до баньки пиво, а после – прямо в шашлычную на угол.
– Национальный обычай, Любовь. После баньки – знаешь? – хоть укради – да выпей.
– Вот я и говорю, Александр Густавович: с нами оно верней. Пусть пользуется, пока возраст позволяет.
– Да возраст-то уже того… На лимите.
– Ничего, еще пока пускают нас, – говорит мама обо мне. – Мы ведь еще не понимаем ничего – да, сынуленька? Ну-ка посмотри мне в глаза!…
В ущелье улицы кружится снег. У винного магазина толпятся мужчины. Завидуя, что сегодня не их день мыться, мужчины кричат нам вслед разные глупости, на которые обращать внимание нельзя.
Мы сворачиваем в Чернышев переулок.
Перед входом в баню – длинная очередь. Как в магазине, но только здесь одни женщины.
– Вы нас не пропустите, – спрашивает мама, – с мальчиком?
– Еще чего! – отвечает очередь. – С мальчиком пусть папа ходит.
– Он же ребенок!
– Ребенок-жеребенок… Мы все тут с ребенками.
– Вы с девочками, а у него папы нет.
– У них тоже нет. В общем порядке, гражданка!
Мы доходим до конца очереди, и мама со вздохом прислоняется к облупленной стене. Напротив садик – за черной оградой. И мама отсылает нас туда с Августой – погулять. С трех сторон садик сдавлен глухими кирпичными стенами. Идет снег, и Августа стоит, а я гуляю по мерзлым кочкам среди кустиков. Прутья обледенели и хорошо отламываются. Кусочки прутьев я беру в рот, и на язык мне сползают трубочки льда.
– Александр!
– Что?
– Не бери в рот всякую гадость.
– Это не гадость. Это лед.
– Тем более. Нажрешься льда до бани, а потом ангину схватишь. От перепада температур. – Августа ежится, натягивает рукава на голые запястья и нескладно переминается с ноги на ногу. – Неужели тебе не холодно?
– Нет.
– Ничего, еще долго стоять. – Она шмыгает носом. – Придешь домой, спать ляжешь. А мне еще уроки зубрить на завтра.
– Про что?
– Про многое… Про Жанну д'Арк.
– Кто это?
– А я откуда знаю? Еще не выучила. Может, и не выучу: мне после бани спать охота. А завтра пару влепят, и тогда… – Августа вздыхает. – У меня еще после той порки синяки не сошли. Как раздеваться буду, просто не знаю. Со стыда сгорю… Ты нашу маму любишь?
– Я? Люблю.
– И я… Хотя мне иногда кажется, – говорит Августа, – что она не дурь из меня выбивает, а саму меня хочет убить.
– За что?
– Так. Лишняя ей я. Да и ты тоже. Из-за нас с тобой ей замуж никогда не выйти. Кто ее возьмет? Она, конечно, красивая, но двое ртов при ней любого мужика отпугнут.
– А зачем он ей, мужик?
– Затем!… Тебя в баню водить. Когда ты разбираться начнешь, что к чему в этой жизни проклятой. Не замерз еще?
– Нет.
– А я уже в статую превратилась. Пусть меня на постамент поставят в Летнем саду.
– В Летнем саду статуи голые.
– Да, – сказала Августа, – но даже их на зиму досками забивают. Иначе и они бы околели.
Мы оживаем уже внутри. Стоя на лестнице, мы подпираем стену. Когда сверху спускаются уже вымывшиеся женщины, очередь спрашивает:
– Какой там нынче парок?
– Ох, злющий! – с удовольствием отвечают женщины, и очередь начинает переживать, что, когда наконец достоится, пар подобреет, вода остынет, а веники березовые кончатся. А не кончатся, так все густые разберут, а нам достанутся одни куцые.
Я сначала волнуюсь вместе с очередью, но потом начинаю засыпать, и все становится безразлично. На каждой ступеньке стоишь так долго, что от тусклого света глаза сами слипаются, а от говора вокруг в голове сладко вязнет… Но как только я засыпаю, Августа поддает мне сзади, чтобы не зевал и скорее занимал освободившуюся выше ступеньку. Я перелезаю выше, и глаза снова закрываются.
Первый марш.
А потом – площадка.
Второй…
И вот, наконец! Впуская нас, туго открывается на пружине пухлая дверь, и мы окутываемся призрачным туманом предбанника. Как на вокзале здесь – ряды лавок, но только они белые и не скользкие, а приятно шершавые… Слева и справа у лавки по шкафчику, а на спинке – посредине – овальное зеркало.
Дежурит сегодня здесь банщик Одоевский. Высокий надменный старик с красивой серебряной бородой и репутацией человека справедливого и честного. Банщик Одоевский запирает за нами шкафчики с нашей одеждой, потом он достает из кармана халата два алюминиевых номерка и наделяет маму и Августу – голых. Симпатизируя нам, банщик выдает номерки со шнурками, и не с короткими, которые пришлось бы привязывать к лодыжке или запястью, а с длинными. Есть номерки без шнурков, которые как-то уже отвязались и смылись. Невезучие женщины, которым такие достаются, все время держат их в кулаке, а моются одной рукой. И это не мытье, а мука. Но что им делать, бедным? Номерок ни в коем случае нельзя терять. Потому что та, кто его найдет, откроет шкафчик и украдет твою одежду, а ты так и останешься, распаренная, – рыдая в голос и мочалкой прижимаясь. Видел я уже одну такую – раззяву.
– Спасибо, князь! – Говорит мама.
– Да ради Бога, – говорит банщик. – Сейчас я вам шаечку…
– Разве он князь? – Говорит Августа.
– Самый натуральный.
– А чего он тогда тут делает?
– «Интернационал» учила? Кто был ничем, тот станет всем, – говорит мама. – И наоборот.
На манер крестов нательных надевают они на себя номерки, пробуя на прочность, потом мама пробует у Августы, не доверяя ей, которая оглядывается на банщика Одоевского:
– С такой внешностью ему бы на «Ленфильме» сниматься.
– Все о внешности думаешь…
Банщик приносит тазик из оцинкованной жести, который в бане называется почему-то «шайкой». Мама берет шайку за уши, и Августа отворяет перед ней мокрую дверь.
Мы окунаемся в туман – такой жаркий, что меня пробирает озноб. Внутри гулко, толкотно, а пол такой скользкий, что еще опасней, чем лед. Я осторожно следую в туман за тощим и пятнистым от синяков задом Августы, а в руках у меня мой Мамонт, который раньше пищал, но потом пищалка выпала. Зато теперь в Мамонта можно вливать воду и – как бы он писает – пускать струю. Мы подходим к страшным кранам. Из одного на мокрый камень бежит холодная вода, а из другого с шипением сочится пар – там кипяток. Мама отворачивает этот кран, наполняет шайку кипятком и с криком «Берегись!» широко окатывает каменную плоскость скамьи. Я отбегаю, но брызги успевают ошпарить ноги. Мама ставит на скамью шайку, поменявшую цвет из светло-серого в синий, и это значит, что микробы убиты на этот раз с одного оката. В бане много микробов. Глазу они невидимы, но их можно запросто подхватить и остаться без носа. Это правда, я видел.
– Садитесь, дети! – кричит мама.
Я сажусь, кладу рядом мыло. Оно – как заводное на ключик – начинает ездить. И уезжает. Я пытаюсь поймать мыло, но,оно ускользает на пол, где его ускоряет поток мутной воды. На краю сточной дыры я отбиваю мыло в сторону и приношу обратно, но теперь мыло надо ошпаривать от грибков, которые, невидимые тоже, водятся на полу в изобилии и, если их подхватить, прорастут между пальцами ног, как ложные опята из пня. Впрочем, до такого размера грибки, кажется, не дорастают. Не видел еще ни у кого. Но кто его знает? Мыло – отпиленная дома волнистым ножом половинка черного бруска – постепенно смыливает с себя свои буквы. Мне их жалко, исчезающих, особенно «Я» – последнюю букву алфавита и первую на мыле – «ЯРНОЕ». С другой стороны, теряя буквы, оно уже не так больно гуляет по ребрам. Наскоро вымыв меня в четыре руки, мама с Августой начинают мыться сами, и это надолго за счет волос.