Евгений Дубровин - Билет на балкон
– И все-таки, – говорил Кутищев.
– Хорошо, ты – кретин, всем ясно, – перебивал его Глорский, – ты старый, злобный, античеловеческий кретин. Это всем ясно. Но зачем ты мучаешь детей? Почему ты им не даешь вволю накупаться, набегаться, наконец, побезобразничать? А? Отвечай!
– Ограничение желаний…
– Умерщвленная ты плоть! Вот ты кто! Так я тебя и буду звать. Старая, злобная, умерщвленная плоть! Ты все делаешь наоборот. У тебя все не как у людей. Зачем ты сидишь в этой дурацкой таксистской будке? Сидит, чудак, в будке и строчит рассказы. Наплюй ты на рассказы, зашибай деньгу и познавай жизнь. Рассказы от тебя никуда не уйдут, а жизнь уйти может. Садись, старик, за баранку и крути на все четыре колеса, гей по выходным, волочись за женщинами. Ах, старик, как это интересно – волочиться за женщинами! А он, старый, злобный, античеловеческий нытик, сидит, как баба-яга в своей избушке, и строчит рассказы. Да что это за рассказы без вина и женщин!
В общем, подобным образом они проводили всю ночь, а утром Глорский улетал.
– Все-таки ты интересный тип! – говорил Борис на прощание. – Цельный какой-то! Непуганый! Ну-ну, не обижайся.
Их тянуло друг к другу. Они решили как-нибудь провести лето вместе. Пойти пешком с «палочкой», как Горький.
Переговоры велись на протяжении нескольких лет. И вот наконец они списались, Игорь с большим трудом выхлопотал себе отпуск в самый лучший для похода месяц – июль, отвязался от своей большой семьи, родственников, которые приезжали к нему во время отпуска целой ордой (он жил почти на самом Крымском побережье) и прилетел к другу в Рябовск. Дальше они должны лететь были до Краснодара…
Три дня Кутищеву пришлось погостить у приятеля, пока тот заканчивал какой-то очерк, ругался с редакциями, отбрыкиваясь от новых заказов, уговаривал жену…
* * *– А я с удовольствием съем борща, – сказал Кутищев. Он с виноватым видом, обжигаясь, съел полную тарелку и все время похваливал: – Ну и борщ! Что вы сюда клали?
Этим он пытался в какой-то мере искурить свою вину перед Раей, от которой увозил мужа. В конце концов Рая подобрела.
– Главное, сахарная кость. От нее весь навар. Ну и потом побольше лука, квасцы нужны…
– Квасцы? – преувеличенно удивился Игорь и полез за блокнотом. – Дайте я запишу рецепт. Мы тоже часто варим борщ, но до вашего…
Услышав такое, Рая совсем разулыбалась.
– Я вам могу еще один рецепт дать. Паштет из лука, яйца и майонеза. Очень вкусно и совсем недорого…
– Ладно, ладно, – перебил Борис. – Завелись, кулинары. Пошли. Я готов.
На лестничной клетке, обнимая мужа, Рая заплакала.
– Смотри, веди себя там хорошо… – шептала она, пачкая ему ухо слезами. – С девками не путайся… На большие горы не лазь… Береги себя…
– Ладно, ладно… Ну, перестань, прошу, соседи услышат. Ты меня прямо как на подвиг провожаешь.
Борис ладонями вытер слезы у жены и опять удивился, как она постарела за эти годы. Перестала следить за собой. Волосы, когда-то сиявшие рыжим пламенем, потускнели и поредели, халат застиранный, нет одной пуговицы… Он погладил жену по голове.
– Перестань… Знаешь что, я там буду три недели, а неделю мы проведем с тобой вместе. Возьмем у Ивановых лодку, палатку и уедем куда-нибудь на необитаемый остров. Я буду ловить рыбу…
– И Танечку возьмем с собой.
– Конечно… ну хватит… Я скоро вернусь… Да… на тебе двадцать рублей… Купи себе халат, а то бог знает в чем ходишь.
Борис открыл кошелек, вытащил две десятки, потом подумал и добавил еще пять рублей.
– Смотри, не трать больше ни на что. А то опять своей Танюшечке всякой чепухи накупишь. Обещаешь?
– Обещаю. – Жена вытерла слезы и улыбнулась. – Напрасно ты. Вам они нужнее, мы все-таки дома… Ну, ни пуха…
– К черту! Да, и поработай над поэмой.
– Какая уж тут поэма…
– Ну, ну! В этом году ты должна обязательно закончить. Ну, ни пуха!
– К черту…
Из дверей высунулся голубой бант.
– Пап, а у черта и на руках копыта?
* * *– Ух! Наконец-то! – Борис сбросил с плеча тяжелый рюкзак на скамейку. – Даже не верится. Еще несколько часов – и мы в горах. Одни. Представляешь? По сто грамм?
– Не стоит… Болтать будет в самолете.
– И здесь – умерщвление плоти?
Глорский встал в очередь к небольшому ларьку, который есть в каждом провинциальном аэропорту. Солнце уже пекло вовсю. То и дело взлетали и садились, поднимая тучи пыли, самолеты местных авиалиний. Выход на посадку туда был забит народом с чемоданами, корзинами, мешками, в которых визжали поросята. Два парня, примериваясь, поднимали и опускали на палке большую коробку, очевидно, с телевизором. Дед в соломенной шляпе с торшером в руках продвигался вперед, вызывая негодование толпы. Вслед за ним пробивалась, словно пришитая, бабка. Руки у нее были заняты узлом, на шее висело несколько связок баранок.
– Пассажиров, следующих в Петровскую Буйволовку, просим пройти на летное поле.
Толпа загудела, задвигалась. Полненькая хорошенькая дежурная откинула шлагбаум и, очевидно зная, что дальше последует, отошла в сторону Люди затеснились, пошли, все убыстряя шаг, потом побежали.
Вперед вырвался дед с торшером, поджарый и быстрый, как марафонец. За ним мчалась бабка. Бублики на ее шее раскачивались диковинными украшениями.
– Два по сто водки, туда же по сто шампанского и, если можно, две конфетки, – сказал Борис Глорский. Подошла их очередь.
– Я же просил… – сказал Кутищев.
– Спрячь свою волю до лучших времен.
Опытная буфетчица, руки которой так и метались от бутылки к бутылке, казалось независимо от их обладательницы, ответила привычным голосом, не глядя:
– Шампанского нет.
– Пожалуйста.
Буфетчица за все время, пока они стояли в очереди, впервые посмотрела на покупателя. У нее было молодое, но преждевременно располневшее лицо, на котором одновременно сочетались и равнодушие и вежливость.
– Пожалуйста, – Глорский улыбнулся.
Что-то дрогнуло в лице женщины, еще секунду она колебалась, потом ее рука потянулась под прилавок и вытащила начатую бутылку шампанского.
– Благодарю вас.
Буфетчица не ответила, но второй раз посмотрела на Глорского. Еще секунду на ее лице сохранилось человеческое выражение, потом исчезло, словно опустилось забрало шлема.
– Следующий!
Они выпили в тени пыльных акаций. Помолчали, прислушиваясь, как пошла по крови горячая пенистая струя.
– Хорошо, – сказал Глорский. – А ты говоришь – умерщвление плоти. Демагогией занимаешься, старик. Злобной античеловеческой демагогией. Ханжа ты, старик, злобный, античеловеческий ханжа. Проповедуешь воздержание, а сам жмуришься от удовольствия, старый кот. Где же твоя воля?
– Чтобы отменить прежнюю волю, требуется еще большая воля.
Глорский захохотал и хлопнул друга по плечу.
– Старый, злобный, античеловеческий трепач. Брось ты все. Живи, как живется.
– А что такое жизнь?
– Вот оно что! Теперь я понял, для чего ты потащил меня в поход. Ты будешь выпытывать у меня смысл жизни. Оказывается, ты философ, старик. Старый, злобный, античеловеческий философ. Хорошо. Отвечу. Очень все просто, старик. Жизнь, старик, – это вот эти пыльные акации, и дед с торшером, и поросята, которые будут визжать в небе. Ты когда-нибудь слышал визг поросенка на высоте тысячи метров? Это что-то потрясающее. Рядом плывут облака, прямо библейские, так и кажется, что из них выглянет дедушка бог, видны сложнейшие приборы в кабине пилота, сам пилот, важный в черном с золотом, и вдруг поросячий визг и крик бабушки: «Да замолкни ты, паскуда!» Жизнь, старик, – это контрасты. Вся прелесть именно в них. Ты обратил внимание, каким голосом дикторша объявила: «Пассажиров, следующих в Петровскую Буйволовку, просим пройти на летное поле»? Сколько в нем высокомерия. И послушай, как она скажет: «Прибыл самолет Москва – Краснодар – Адлер». В нем будет трепет. Глупая, злобная, античеловеческая девушка. Она презирает пассажиров, летящих в Петровскую Буйволовку, и завидует сидящим в лайнере «Москва – Краснодар – Адлер». Она не понимает, что счастье не в том, что человек может сидеть в дорогом самолете, а в том, что жизнь волочит человека по контрастам, как по ухабам. Вот мои золотые часы. Я не думаю о них, пока не потеряю. Я несчастен – такие отличные были часы. Я ползаю по траве, роюсь в пыли, может быть, даже плачу, если слегка под градусом. Но вот что-то блеснуло. Ах, как я счастлив! Находишь тогда, когда теряешь. Я великодушно дарю тебе, старик, этот афоризм. Можешь использовать его в одном из своих рассказов Хотя, конечно, этот афоризм стар, как мир. Просто о нем мало кто постоянно помнит. Поэтому в мире так много несчастных людей. Представляешь, как мало надо, чтобы мир был счастлив. Надо помнить лишь афоризм. Это, старик, уже записывать не надо Это я оставляю себе. Отличное изречение. Какие, старик, приходят отличные мысли, когда выпьешь. Еще по сто?