Владимир Личутин - Белая горница (сборник)
Через неделю Федор покинул Пелагею и ушел юровщиком на Моржовец. Обычно на острове зимовали до пятнадцатого марта. От каменного пятака до материка тридцать верст, и каждая бежит по кругу, течения завиваются спиралями, и за долгие годы не один парусник остался на дне. Промышленники, как пришло время, покинули Моржовец, а Крень остался, чтобы узнать, сколь долго жируют в этих местах тюлени. Но случилось так, что лодку смяло льдом. В Вазице к осени не одну свадьбу справили, первая пороша выпала, а Федора нет. Пелагея поплакала, панихиду отслужила, не успев разговеться с молодым мужем.
Но однажды бежит Феклуха, соседка, и кричит на всю улицу:
— Пелагея, мужика встреть. Федяша-то приехал.
И дальше поспешила, только сарафан зарябил. Пелагея стала белее морской пены, ойкнула тихонечко, потом завыла. Сразу память отшибло: заметалась от окна к порогу, не зная за что ухватиться да за что приняться. Потом вывесилась из окна и вослед кричит:
— Феклуха, мертвые с погосту не возвращаются.
И только тут дошло, что не шутит Феклуха. Простоволосая Пелагея вывернулась из дверей, на берег спешит, а там народу, как морошки в урожайный год.
Федор отощал, рубаха придрана, ребра видать. Лодочку из воды тянет: оказывается сшил на Моржовце из тюленьих шкур посудину, ремнями кожаными сшил, и в Вазицу прибыл. С тех пор уже сорок лет минуло, шкуры все потрескались, ремни поиздрябли, но лодочка все на повети лежит. Памятна она Креню. Так и говорит иногда «по пьяной лавочке» жене: «Коли и мне помирать суждено, а сто лет не разменять, так ты меня в эту посудину уложи. На ней и в ад поплыву».
* * *Петенбург ушел от стола, так и не ополовинив стакашек, потому Крень у штофика с водкой сидел один, а какое тут питье одному — в рот не лезет. Но стопку все-таки проглотил — фу, какая гадость, — корочкой хлебной занюхал. Пелагея сидела пригорюнившись, морщинистые руки упрятав в домотканый подол. Хоть и в достатке жил Крень, но старуху на хорошие одежды не поваживал: «И так сойдет, ничто и нать, не графиня». Пелагея с мужем говорить не привыкла: как поженились, так все молчком, как две кикиморы. У нее заботы вились вокруг сына Мишеньки, которого хоть бы господь уберег, одинакий он. И потому часто бросала взгляд на часы, словно сын должен появиться с минуты на минуту, и глаза ее часто полнились слезами, мелкими и быстро просыхающими. Ведь в старости люди страдают часто и оттого как-то по-детски.
Федор зло глядел на жену. В последние дни, как запропастился сын, она была особенно ненавистна. Его раздражали и ее жирные волосы, и неряшливый фартук, и обрезанные катанцы в постоянном назьме. О Мишке он думал изредка, только при взгляде на жену, хотя легкая пустота в душе чувствовалась постоянно. Когда-то эта нелюбовь была перенесена с жены на сына, и пересилить себя Федор не мог.
Он налил водки, крякнул, выпил и не успел еще передохнуть и расчувствовать внутренний жар, как снова закричал:
— Чего ращеперилась, дура. Водки, говорю, тащи!
И пока жена бродила на кухню, сидел в горнице и водил босыми ногами по выскобленному некрашеному полу.
Пол был гордостью Пелагеи. К мытью его она готовилась, как к празднику, сама откаливала на медленном огне дресву — мелкозернистый камень и веник-голик подыскивала и отпаривала до той мягкости, когда прут не ломается, но и не очень жидок. Мыла, подоткнув платье и обнажив толстые ноги в синих венах: последнее время с ногами у нее что-то не ладилось, да и «внагинку» бы уж нельзя работать, но привычку свою Пелагея не бросала. Она терла пол и руками, и сильной еще ногой, выскабливая ножом из щелей каждую сорину и не однажды споласкивая пол сначала кипятком, а потом холодной водой. И жар ее рук долго хранился в широких половицах, белых, как льняная скатерть. По такому полу ходить было очень приятно и чуточку боязно. Но Крень, когда заходили гости — а они бывали частенько — всегда широким движением руки приглашал проходить: «Пол чё, пол не душа, можно и помыть». И когда сапоги гостя оставляли жирный след, Федор открыто улыбался, а Пелагея не могла удержаться от слез и быстро исчезала на кухне. И так каждый раз все повторялось сызнова: Пелагея мыла, гости грязнили, хотя сам Крень, «упаси боже, чтобы прошел в горницу в сапожищах».
Пока Пелагея собирала на кухне обед — «ведь горе не горе, а время приспело и ести нать», — старый Крень от непонятной тоски царапал заледенелое стекло толстым желтым ногтем. Под окном лежала мертвая Вазица: до дна промерзла, и рыба-то, наверное, лежит на дне серебряными сосульками. Совсем не стало в реке воды, как будто в прорву какую ушла. А лет тридцать тому назад, ну сорок от силы, еще на памяти Федора, речку не обмерить было молодецким обхватом, да и не каждый на деревне рисковал переплыть ее саженками.
А однажды монашенки-беспоповки, вернее, старые девы, ехали из своих Келий на трех лодках. Дело было весеннее и о ту пору зябкое по этим местам, и только дуралей какой или умалишенный стал бы купаться в вешней воде. Еще березы стояли нагие и не оделись листом.
Увидел Федор из окна — вот так же тогда сидел, — что плывут староверки, выскочил из ворот, на ходу сапоги смазные стянул, даже не присев, и с разбегу, охнув, плюхнулся животом в реку. И поплыл неуклюже, но сильно, и такой шум навел, словно табун лошадей промчался. Манатейная монахиня Агния, злая старуха, у баб она вроде наставницы, весло сразу на мужика подняла и норовит его по лбу изо всей силы треснуть. Уж вроде стара, но сурова, и силы — на доброго мужика: хорошо, промахнулась, а то бы раскроила Федору череп.
— Иди охальник отседова… Э-э-э, чё пасть щеришь. Бесстыжа твоя харя.
А Крень не испугался, от весла в сторону ушел, за корму ухватился и давай раскачивать лодку. И такой тут шум пошел, толкотня. Бабы разорались не столько от страха, сколько от разновеселья — все хоть жизнь постную разбавили, теперь будет что друг дружке рассказать.
— Не я, Крень, если не потоплю всю шушеру. Раз мужики на вас не зарятся, пусть хоть река примат.
И в какой-то миг поймал Федор печальный взгляд еще совсем молодых глаз. Белолицая девица с маленьким ртом протяжно смотрит и молчит. Смутил Креня этот взгляд, хохотнул на прощанье и поплыл к берегу.
Но с того дня по туманным утрам летела гусиным пером легкая лодочка к монашеским кельям. И еще долго за поворотом можно было слышать серебряное пение воды. Возвращался Федор в Вазицу с мягким лицом. В эти дни в глаза Пелагее не смотрел, а она молчала.
* * *Пожалуй, в Вазице нынче и не упомнят, а может, кто и виду не подает, что знает, как не однажды летала лодочка Креня по росной реке. Был он к тому времени в годах, к сорока придвинулось, но вот сошел с ума. До Келий Федор обычно не доезжал, прятал посудину в кустах и распаханными полями добирался до монашеского общежития. Один длинный деревянный дом, часовенка да дюжина крестов — все это тонуло в душистом иван-чае, багульнике и смородине. А кругом тишина: обрезать бритвой волосину— слышно будет. Где-то вдалеке, наверное, у Белого озера, вздрагивала кукушка и тут же покорялась тишине. Мягкий туман, сиренево отсвечивая, как дым от потайного костра, уплывал в таежный бурелом.
Каждый раз, прежде чем крикнуть куликом, Крень слушал тишину. А нынче не знал он, что по длинному коридору монашеского общежития идет манатейная монахиня: ведь людям в годах вечно не спится, словно забот выше рта. Она считает туфли, что стоят у дверей келий: тут несколько женок совсем в зрелых годах, так не сбежали бы на ночь в деревню. Просчитав туфли и длинно зевнувши, идет досыпать на жесткое ложе, не ведая, что от скрипучих половиц очнулась от сна молодая скитница.
Марья Задорина лежит недвижна, запрокинув полные руки за голову, и тишина, белая северная тишина обволакивает мозг, и он, уже очнувшийся, так и плавает в сладкой полудремоте. И бог его знает, какие только видения не приходят в эти таинственные минуты.
Где-то грустно всхлипнула кукушка, но тут же захлебнулась. И в это время почувствовала монашенка, как что-то резкое шевельнулось под грудью, и маленькая боль тошнотой подкатилась к горлу, а легкая испарина увлажнила лоб. Но маленькая боль так же неслышно растворилась, и умиротворение ослабило напрягшееся вдруг тело. Марья бессознательно всхлипнула и, откинув жесткое дерюжье одеяло, села на топчан: «Осподи, спаси мя за прегрешения».
В это время в ближних озерных зарослях призывно позвал кулик, и крик, резкий и неожиданный, заставил ее вздрогнуть. Но против обыкновения не заспешила Марья, а, тихонько поджав ноги и чувствуя в себе эту постоянную нелегкую тяжесть, опрокинулась в постель, закрывшись с головой. И стало ей жалко себя, и она тоненько заплакала, маленькая и несчастная в своем одиночестве. И Федор Крень становился непонятным громадным злом, которое вдруг навалилось бессердечно и внезапно.