Сергей Сергеев-Ценский - Том 12. Преображение России
Разговор происходил на немецком языке, и Владимир Ильич, отлично владевший немецким языком еще с детства, полагал, что будет надлежащим образом понят этим австрийским исправником, однако тот, флегматично постучав своим черным перстнем по тетради, сказал, видимо, стараясь говорить веско:
— Русский подданный, хотя бы и эмигрант и социал-демократ, допустим, вы интересуетесь почему-то аграрным вопросом у нас, в Австрии, и хотите, чтобы этот ваш пристальный интерес к нашим внутренним делам мы не брали под особое подозрение теперь, когда началась война с Россией? Не-ет, мы разрешим себе это подозрение, как вам будет угодно.
Потом он кивнул головой в сторону Матыщука и сказал тоном приказа:
— Выведите арестованного и подождите сопроводительной бумаги!
Владимир Ильич понял, что его ожидает тюрьма, и только большим усилием воли он кое-как справился с охватившим его возмущением, дошел до двери и вышел в переднюю, но здесь вынужден был сесть на деревянный диван.
Впрочем, сидеть долго не пришлось: письмоводитель, приотворив слегка дверь кабинета, просунул руку с бумажкой, а Матыщук, приняв ее, передал сержанту конвойной команды вместе с арестованным, с которым счел нужным проститься, взяв под козырек.
И вот знакомая по России картина — тюрьма!
Такая тюрьма могла бы быть только в русском уездном городке — одноэтажное каменное, довольное длинное здание с рядом квадратных окошек, заделанных железными решетками. Окошки, как полагается, высоко, гораздо выше человеческого роста.
Превосходил средний человеческий рост и надзиратель тюрьмы Иозеф Глуд, который лаконично записал в книгу арестантов, придерживаясь граф:
«8/VIII 11 ч. утра. Владимир Ульянов, уроженец России, лет 44, православного вероисповедания, русский эмигрант».
В отдельную графу попало отобранное имущество: «91 крона 99 геллеров, черные часы, ножик».
Впрочем, Иозеф Глуд оказался почему-то преувеличенно вежливым, когда вводил его по коридору в отдельную камеру, где торчала железная койка, кое-как застеленная байковым серым одеялом, где в углу стояла параша, а воздух был очень душен и сперт.
Владимир Ильич понял эту вежливость как дань уважения к нему — «крупному государственному преступнику», оказавшемуся в мелкотравчатом Новом Тарге; но в тот же день увидел, что он был единственный интеллигент на всю тюрьму: кроме него, тут сидели лишь местные крестьяне, просрочившие свои паспорта или не уплатившие налога; какой-то неугомонно-крикливый цыган да еще мелкий чиновничек-поляк из Варшавы, вздумавший накануне войны проехаться в Австрию по чужому паспорту.
4После ночи, проведенной без сна, после допроса старосты, казалось бы, должна была наступить усталость и можно было прилечь на койку с грязным, лохматым одеялом, подложить под голову руки и закрыть глаза.
Однако слишком крут был перелом в жизни, и водоворот мыслей, им поднятых, выжал усталость. О сне Ленин очень часто забывал и тогда, когда борьба с противниками не выходила за пределы споров, а ведь противники были гораздо ниже его по умственным силам. Он входил в азарт борца по мере того, как упорно ему сопротивлялись и как велико было число его политических врагов.
Хотя с начала мировой войны прошла всего только одна неделя, но он уже знал, что в воюющих государствах Западной Европы с рабской угодливостью, с поспешностью и легкомыслием преданы интересы рабочего класса, и социал-демократы стали социал-шовинистами… «Все силы рабочих на поддержку своей буржуазии!» — таков, по существу, был лозунг этих немногих, но ошеломляющих дней. Слова Вильгельма: «Отныне я не знаю партий, — я знаю только немцев!», — по-своему, только переиначив их, могли бы повторить и Франц-Иосиф, и Эдуард VII, и Альберт, король Бельгийский, и Пуанкаре, президент Франции… А русское правительство позаботилось облегчить появление в России пышных цветов социал-шовинизма, закрыв «Правду» как раз накануне войны.
Одиночество — вот что с каждым днем войны обрисовывалось перед Владимиром Ильичем все отчетливее: на восьмой день войны он, Ленин, в австрийской тюрьме, даже не в тюрьме, в тюрьмишке, в уездной каталажке, а первый шаг, какой сделал он для того, чтобы снять с себя гнусный навет — обвинение в шпионаже — в пользу кого? — русского правительства, царя Николая, смешно и подумать! — этот первый шаг оказался слабым…
Телеграмма в адрес старосты Гроздицкого от краковской полиции пришла, но на старосту не повлияла. Да и что могло содержаться в ней? Ведь не могла же краковская полиция дать ручательство за него, русского эмигранта?
Меряя камеру из угла в угол торопливыми, но твердыми шагами, Владимир Ильич силился представить, как действуют теперь Надежда Константиновна и товарищи-партийцы, осуществляя планы, к которым пришли: поездка к Длусскому, письмо к Виктору Адлеру и что там возможно еще… А в это время староста отправлял ответ на телеграмму из Кракова, полученную рано утром:
«Новый Тарг, дня 8/VIII 1914 года.
Императорско-Королевской Дирекции Полиции в Кракове.
Довожу до сведения и доношу, что передал обвиняемого здешнему Императорско-Королевскому Уездному Суду для дальнейшего ведения дела, донося об этом одновременно Императорско-Королевскому Генеральному штабу при 1-м Корпусе в Кракове.
Импер. — Кор. Староста
Гроздицкий».
А уездному суду была отправлена им такая бумага:
«Передается для дальнейшего производства по поводу подозрения в шпионаже с сообщением, что обвиняемый получает значительные суммы денег из России, и, как известно, подобная сумма поступила из России в адрес обвиняемого в Поронин и находится в почтовом отделении Поронина для получения».
К этому добавлялось, что сообщения об аресте столь важного преступника посланы и в штаб 1-го корпуса, и в президиум наместничества во Львове, и в дирекцию Львова и Кракова — словом, всем, всем, всем, всем. Очевидно, в том, что в руки его попался действительно русский шпион, староста Нового Тарга не сомневался.
В то время, как Владимир Ильич, еще не успокоившись, метался по своей камере, большевик Яков Станиславович Ганецкий, живущий в Поронине и приехавший на арбе в Новый Тарг, чтобы выручить Ленина, стоял перед старостой Гроздицким и говорил взволнованно-повышенным тоном:
— Что вы такое сделали, послушайте, пан Гроздицкий!.. По донесению полуграмотного деревенского жандарма вы вздумали лишить свободы величайшего человека, которого знает весь мир, за исключением вас, как, к сожалению, оказалось! Кого вы заподозрили в шпионаже в пользу русского правительства? Непримиримейшего врага этого правительства, вождя русских революционных сил Владимира Ульянова! Грозу русского царя, Владимира Ульянова, который руководил революцией в России в 1905 году! Владимира Ульянова, который неслыханно развил забастовочное движение в России перед самой войной, хотя и жил здесь, в Галиции, в деревне Поронин! Того, наконец, кто поставил на знамени своей революционной борьбы в первую голову освобождение русской Польши от гнета царизма!..
Это говорилось на польском языке без малейшей тени акцента, так как говоривший был сам уроженец русской Польши, Гроздицкий же был тоже поляк. Это говорилось слишком горячо и убедительно для того, чтобы образ Ленина не встал, наконец, во весь свой рост и со всей возможной рельефностью перед старостой Нового Тарга.
Он развел руками в знак того, что, по-видимому, действительно допустил ошибку, которую исправить теперь уже не может: официальные бумаги о гражданине Ульянове посланы уже в Краков и Львов…
— Я могу только, — сказал он, — сделать одно: направить сейчас же к гражданину Ульянову судебного следователя для производства дознания, чтобы провести его дело как можно быстрее.
5Разбитая, усталая, возвращалась со станции домой Надежда Константиновна. Уверенности в том, что Владимира Ильича отпустят, оставалось все меньше, но когда она была уже близко от дома Терезы Скупень, ей пришлось услышать (потому что и говорилось это громко, чтобы она слышала):
— Если этого шпиона выпустят и опять он сюда к нам приедет, мы ему тогда и глаза выколем и язык вырежем!
Глядя на нее, так говорили женщины из соседних домов, стоявшие небольшой толпой поодаль. И говорили не о ком другом, как о ее муже!.. Выходило, что даже и в том счастливом случае, если бы удалось добиться освобождения Владимира Ильича, жить им в Поронине больше было бы уж нельзя.
Виктория, как и прежде, работала по хозяйству — только что принесла на коромысле два ведра воды, — но хладнокровно видеть ее не могла Надежда Константиновна и сказала ей:
— Не передумали вы, Виктория, ехать на работу в Краков? Теперь я могла бы вам помочь это сделать: теперь у нас вам дела будет мало.
Виктория ответила, что будет рада уехать, если только получит от нее на отъезд денег, и через несколько минут ее уже не было в доме, а через полчаса Тереза привела помогать по хозяйству какую-то очень белокурую и застенчивую девочку лет тринадцати, Анельку, которая начала свою помощь с того, что уронила и разбила тарелку, и от конфуза порывалась убежать домой, так что с трудом ее удержали, причем Тереза говорила ей, что пани Ульянова — женщина богатая, — что для нее значит разбитая тарелка!